Душа
|
|||||||||||
Картинка: Харьков. Лесопарк. Весна 91-го года |
(«Горечь»,
«Харьковский альбом»)
…Прошло
полмесяца после нового этапа из тюрьмы,
и новенькие подровнялись со старыми лагерниками худобой, а некоторые успели и
загробную жизнь посетить. К издевательствам и побоям привыкли, как к
должному и неотменному: вперед, так вперед; стой, так стой; садись, так садись. Заключенные
говорят между собой, что и в аду поначалу так же трудно, как и в этом лагере. А
потом привыкают и тысячелетиями живут. А рядышком, через забор, так же, как и
через наш деревянный забор рабочей зоны, живут зажиточные святые, наподобие
“трубкиной” свиты, пьют бокалы наливные и закусывают свежей воблой и таранкой,
а грешникам, чтоб не бунтовали, тоже выдают бокалы, но без дна - и сколько бы
не черпал из этого чертовского котла - а выпить не может: по губам бежит, а в
рот не попадает.
Уж и
суглинковая возвышенность оттаяла и сама просится в тачку. Но нагрузят доходяги
этой грязи, а вывезти в отвал ни у кого нет сил. Везут одноколесную тачку семь
человек - один в середине, между ручек, по два по бокам, и два тачку страхуют,
чтоб не опрокинулась. Со стороны посмотреть - так даже бурлаки “Эй, ухнем!”
ужаснулись бы, увидев эту артель. Домучили тачку к деревянному настилу, а
здесь, по настилу, легче, но уголовники, которые взрывают породу и получают
пайки-семисотки, а некоторые даже девятисотки, все время копошатся, как
муравьи. Они лагерной бранью склоняют “контриков”, требуют освободить трап,
чтоб не мешали нормально работать, и даже переворачивают тачку вместе с
бригадниками. А упрямый учетчик, тоже из уголовников, не отмечает опрокинутую
тачку.
Бывает,
майское солнышко выглянет из-за туч, пригреет прозрачных заключенных,
приспособятся заключенные на сухоньких бугорках, застынут, как статуи
сказочного заколдованного царства из старинной сказки. Дремлют под лаской
оттепели, пока незаметно и бесшумно,
как кошка к мышке, не
подкрадется начкар, и не врежет увесистую плюху по затылку, да так припечатает,
что иной слабак поохает день-другой и преставится от такого угощения. Ударит
одного, а остальные, словно напуганная стая гусей: ”Га-га-га-га!!! Га-га-га!!!”
Повскакивают на ноги, возьмутся за черенки лопат, отбывая время работы. Шутя,
шутя - смотришь - уже полная тачка, снова пора везти в отвал. Начкар скрылся -
снова все сели отдохнуть минут на сто, а то и на двести под яркими
приятными лучами солнца, которое убаюкивает, как родимая мамаша баюкает свое
чадо в колыбели. Еще не дают покоя появившиеся надоедливые мухи. Еще кое-где
снег лежит, а они уже ожили. Сядет на лицо, лазит, лазит, словно хозяйка, на
чужой территории. Малосильными и отекшими руками руками тяжело и лень все время отмахиваться то от одной, то от
другой. Cдует Павлик с носа эту образину, а она на лоб перелетит. Ползает там,
играя на нервах, как на расстроенной гитаре. Все ищет, где кровушки соснуть на
этом высохшем маслаке. “Ну что ты,
тварь насекомая, ко мне пристала?.. Что, чувствуешь, слабину надыбала?.. Уйди,
тварь позорная!”… - молящим голосом просит муху “слабачок”. А скотина русскую речь ни чуточки не понимает,
ползает и ползает, не дает спокойно отдохнуть на работе. А тут не только муху -
собственные сопли, беспрерывно капающие с кончика докрасна растертого носа, тяжело
вытирать оловянными руками.-----
Наверху
пробилась из-под земли сочная зеленая черемша. Это дикорастущий лук. Позабыли
все о злом Свиридове, обгоняя друг друга, накинулись голодные на зеленые
растения и вмиг очистили отведенный участок от этого лакомства. А рядом -
протяни руку - за прочерченной штыком границей, красуются сочные перья черемши.
И здесь не обошлось без крови: Свиридов смертельно ранил Хамзаева за стебель
черемши, который тот пытался вырвать за условной границей. Пока поднялся на
возвышенность начкар, Хамзаев истек кровью и скончался.
Во второй
половине мая в лагере упорно поползли разговоры: “Лагерь будут закрывать!”,
”Объект работы будут закрывать!”. Но Павлик не верит этим слухам. Он давно
похоронил себя здесь, в этом лагере, и безвозвратно ждет изо дня в день той
же участи, какая постигла большинство этапников из “столыпинского” вагона.
Даже когда
двадцать девятого мая 1942 года всех оставили в зоне и произвели генеральную
поверку в присутствии незнакомого конвоя, все равно, Павлик не поверил в этап,
он внушил себе, что он живой труп.
В живых
осталось сто двадцать три человека, включая обслугу. Из всего хабаровского
“столыпинского” вагона за полгода в живых осталось, кроме Павлика, еще три
человека. Остальные похоронены, как животные, с биркой на руке в восьмом и
седьмом лагере. Заключенных загнали в те же самые вагоны, в которых возили на
работу, поезд легко взял разгон и покатил в Темиртау - из Горношории в
Горношорию.
Лишь когда в
окнах вагона замелькали зеленые кроны деревьев, бархатная, зеленая, высокая,
сочная травка и прозрачное голубое небо, только тогда вдруг - глубоко внутри
- зажглась какая-то искра, какая-то надежда, что-то зашевелилось где-то
глубоко и Павлик ожил, он поверил, что он еще живой, - даже пощупал сам себя. Какая-то
внутренняя струя пронеслась по телу - струя надежды, живительная струя - и
он заплакал от переживаемого возбуждения, от внутреннего торжества, от радости. Слезы сами
покатились из открытых глаз по изможденному лицу. И впервые в жизни Павлик не
стеснялся своих прозрачных
торжественных слез. Он ни от кого их не скрывает. И бесконечно повторяет про
себя: “Я еще живой!..” А колеса вагона вторят: “ Живой!.. Живой!.. Я еще
живой!” А колеса себе: “Живой!... Живой!... Живой!..”
…Первой ночью
в Харькове, как и предыдущей в Кфар Сабе, я плохо спала - как говорится
"от чувств-с". Утром, выглянув в окно, увидела с высоты седьмого
этажа серые крупнопанельные дома, трубы теплостанции, и еще и еще серые дома, плоские крыши, деревья… Внизу - нечто
среднее между пустырем и спортивной площадкой, - нечто обширное, поросшее специфически местной, дикой кучерявой
травкой, с пролысинами и беспорядочными тропинками… Мусор, будки, лавочки у
подъездов; мальчишки бегают с мячом - каникулы…
Я и не
подозревала, что так стосковалась - томительно, брюхом; - и не по
людям даже, нет! - по этой пыльной
травке, по криво протоптанным дорожкам; по разбитым тротуарам, пустырям; по
зыбким теням в свете фар на темных
улицах (давно ли я сама была такою тенью!); по одиноким огонькам убогих
киосков; по мелким далеким звездам в холодном небе…
Зачем я
приехала в этот город, зачем! Лучше бы я поехала в Италию, лучше бы я поехала в
Испанию, лучше бы я поехала в Париж…
Зачем я приехала в этот город - "знакомый до слез", до слез, до слез! …
Зачем я
вернулась в свой город… - иностранка! …
Говорить и
понимать здесь так же легко, как дышать
- этого просто не замечаешь! Здесь
каждый штрих, каждый звук - внятен, понятен, знаком…
Зачем я
приехала в этот город!
Аккурат к
моему прибытию поспели самые лучшие на свете яблоки - знаете, такие крупные,
бокастые; с хрупкой, розоватой, брызжущей мякотью. Я про них уже все успела позабыть: и название, и кисловатый вкус
предосенней свежести; и как звонко лопается под зубами их глянцевая румяная
шкурка; и как легко отдают они небу,
языку, гортани свой обильный прохладный сок …
В этом
городе, как и прежде на пороге осени, варят варенья, варят повидла, восхваляют
достоинства сливы-угорки, у которой так хорошо отделяется косточка!
В этом
городе солят на зиму огурцы, солят помидоры, консервируют овощи. (Я тоже
когда-то умела, да забыла.) У хороших хозяек в их тесных кухоньках дым
коромыслом и градом пот. От плиты их за
уши не оттянешь, даже ради заморской гостьи. В квартирах все уставлено банками,
банками, банками - свеженаполненными, еще горячими - блестящими попками кверху:
передвигаться следует осторожно, бочком!
А в унылых, темноватых, загаженных сверху донизу подъездах преобладает
над всеми прочими запах специй и горячего маринада, сладкие испарения томящихся
в сиропе слив…
Ах, зачем я
приехала в этот город! …
Наверное, я
была в нем счастлива когда-то. Если не в «позапрошлой», то в «прошлой жизни»…
Во всяком случае, у меня не было
проблемы воскликнуть:
"Остановись, мгновенье!"
В той жизни был Чародей и Ученик Чародея.
Была изумрудная змейка, в изумрудной короне, с изумрудным глазом… ее нужно было
разбудить… очень нужно было разбудить…, вот только не припомню, зачем… Был Внук
Философа[1], с его музыкой, старинными альбомами, генеалогическим древом… Была
Полубезумная Поэтесса и полубезумные
стихи… Была Дочь Расстрелянного[2], и скудный свет в затененной комнатке; табачный пепел на ветхих
фотографиях, ящики Архива…Да только ли
это!…
Эх, душа моя, мокрая курица! Не ты ли казалась мне прежде белою
голубкой!…
Зачем я
приехала в этот город… Зачем…
Кфар Саба,
сентябрь-октябрь 97г.
..Насчет «сладостно-тяжких мук», которые ты так и не сумела испытать, хочу рассказать тебе о том, как мне недавно довелось участвовать в процессе рождения ребенка – потому что его собственная бабушка на пару дней опоздала прибыть из Рахоковска. Отец же будущего ребеночка не успел ко времени приехать с работы. Рожала молоденькая бывш. наша с тобой землячка, которая приехала в Израиль одна; и в день ее приезда, буквально, в первый же вечер, в нее влюбился по самые уши некий тоже молодой репатриант, и тоже с Украины (или из Украины? Так, кажется, правильно?). Короче, в любом случае – не история, а целый роман.[3] Так что на одиннадцатом месяце своего пребывания в Стране наша юная землячка произвела на свет чудесного (тьфу-тьфу-тьфу, чтобы не сглазить!) сабренка.
Дело было так. Утром позвонила девочка и сказала, что ей очень неудобно меня беспокоить в такой ранний час и т.д., и т.п., но вот, ее муж уехал на работу, а у нее, вероятно, очень похоже на то, начали отходить воды… но, в общем, она не уверена: оно это или не оно... Может, это что нибудь другое… - А что может быть другое?.. - Короче, примчалась я к ней, собрали мы по-быстрому ее вещички, вызвали такси. Девочка позвонила мужу на работу: дескать, так, мол и так, едем в родилку… вроде, начинается... А может и нет… Так что ты работай себе спокойно – может, меня назад завернут, а тебе лишний раз у начальства отпрашиваться… В случае чего, я тебе перезвоню и скажу, когда, действительно, начнется по-настоящему ….
Такси приехало минуты, наверное, через три после нашего вызова. Водитель попался нервный, и пока девочка говорила по телефону, он развернулся и поехал назад. Мы бежали за ним, крича и задыхаясь: «Стой! Стой! Подожди!… Это же мы!… Мы!!!… Нам в больницу срочно!…». В больнице меня сразу погнали по этажам с девочкиными документами, а ее, тем временем, поместили в предродовую палату, и вызвали дежурную акушерку. Когда я возвратилась в родильное с заполненными бланками и печатями, девочка встретила меня огорченным взглядом. «Вы знаете, акушерка сказала, что это еще не воды, так что это еще не роды…» Не успела я подумать: «Отправят домой или оставят в отделении?» - как вдруг раздался оглушительный, радостный вопль акушерки: «Есть! Есть воды! Теперь я вижу, что это воды! Будем, будем рожать!!!». Оказалось, что девочка наклонилась, чтобы натянуть трусики, и по ногам у нее потекло в два ручья…
Ну вот, Наташечка, так мы и начали рожать. Я предполагала, что у меня спросят, кто я такая, и когда узнают, что посторонняя, тут же выставят за дверь. Меня, действительно, спросили:
Ты мама?
Нет, - говорю, - я не мама.
А кто же ты?
Ну так, просто знакомая... Мы с ней из одного города…Она, видите ли, совсем недавно приехала... Одна… ее мама сейчас в дороге… Можно я с ней побуду?
И мне разрешили остаться в предродовой, а потом и в родовой палате. Процесс, конечно, очень впечатляет. Не коллективный – как было в нашей «прошлой жизни», - а сугубо индивидуальный. Каждая роженица находится в изолированном помещении, подключенная к различным приборам, датчикам, экранам – и.т.д. и т.п. Чувствуешь себя, будто в научной лаборатории. Одному из близких – то ли маме, то ли мужу позволено все время находиться рядом. По-моему, это очень правильно. Чистота невообразимая. Персонал доброжелательный, все улыбаются.
В предродовой девочке выдали рубашку до пола, велели надеть. Тут начал трезвонить ее сотовый телефон: во-первых, волновалась девочкина бабушка в Иерусалиме, во-вторых, интересовались разные друзья-приятели. Наверное, все, которых она успела завести в Израиле. За исключением мужа. Дозвониться ему на работу почему-то не удавалось. Следующим номером программы была традиционная очистка кишечника. Я принялась искать глазами прибор, под названием «клизма», но знаешь, Наташечка, вместо клизмы здесь дают две маленькие капсулы. Капсулы вставляют в задний проход, и через полчаса – кишечник чистый без мучений и проблем... В предродовой (индивидуальной) - собственный душ и туалет.
После очистки девочку уложили на кровать и подключили к нескольким приборам, которые пыхтели, тикали; из одного медленно выползала лента с графиком типа синусоиды. Время от времени приходили медработники и смотрели на эту ленту, пока одна врачица чего-то там на ней не увидела и не отдала распоряжения акушерке: «Отправляйте в родовую!»
Акушерка из предродовой передавала девочку своей коллеге из родильного с такими, примерно, речами:
Иди скорее сюда! Забирай-ка к себе эту роженицу. Ты только погляди на нее, какая она «метука» (сладкая)![4]
Когда медикам нужно было что-то сделать с роженицей – то ли укол, то ли проверить раскрытие шейки; прощупать живот – они надевали перчатки из тонкой резины, и окончив процедуру, тут же выбрасывали их в мусорник. Роды, слава Б-гу, прошли нормально и даже довольно быстро. Ближе к потугам явился анестезиолог – здоровенный смуглый парень с выбритой наголо головой, весьма свободный в движниях и жующий резинку. Он игриво обратился к девочке по имени, я изготовилась переводить, но парень продолжил по-русски, при чем без всякого акцента: «Ну что, больно?». И ко мне: «А вы, пожалуйста, выйдете в коридор, вон в ту дверь!». В коридоре я тут же столкнулась с девочкиным мужем. Не дождавшись ее распоряжений, он примчался в больницу, без труда нашел родильное отделение и теперь искал палату. Я сказала, что сейчас туда нельзя. Мы еще долго стояли под дверью, не решаясь войти, пока нас, наконец, не позвали. Муж бросился к роженице, взял ее за руку и стал смотреть в ее лицо: «Ну что ты, ну как ты? Ох!…» Акушерка сказала: «Двоим посетителям в палате находиться нельзя. Переведи ей!» Я перевела: «Они не разрешают двоим. Скажи, кто ты хочешь, чтоб остался: я ли он?» «Вы!» – не задумываясь ответила роженица. Потом она объяснила: «Знаете, я как увидела его скорбное лицо… Мне только этого здесь не хватало!…»
Так вот, как я уже говорила, анестезиолог ввел девочке обезболивающее вещество в нижнюю часть позвоночника. Это называется «Эпидорал». Предварительно ей дали подписать бумагу, что она согласна на эту процедуру. По идее, нижняя часть тела должна была потерять чувствительность. Но девочка успела родить, прежде, чем подействовал укол. Так что, все положеные ей «сладко-тяжкие муки» она испытала в полной мере.
И знаешь, Наташечка, эта молоденькая женщина так красиво рожала и так красиво страдала! Я думала, только в кино бывает подобное. Когда приближался очередной приступ боли, она звала свою маму и стонала: «О нет! Не надо! Я не хочу, не надо!» Акушерка улыбалась и говорила: «Ну-ка, давай-давай! Напрягись еще». Обернувшись в мою сторону: »Как сказать по-русски: «тужься»? Ты можешь ей перевести, чтобы тужилась сильнее? Теперь все зависит только от нее»… « Видишь? Уже показалась головка!» «Ой! Действительно, – это я говорю, - головка!». «Спроси, она хочет потрогать головку?» «Ох нет, не хочу!» – отзывалась усталая роженица. В тот момент, когда акушерка вытащила, наконец, младенчика наружу, тот был бледненький, бескровный, как будто игрушечный; и крошечная ручка - неподвижная, бессильная, словно у резиновой полунадутой куклы. И вдруг он как заорет!!! Синенький весь стал от напряжения и на глазах ожил. Как будто бы, действительно, вместе с первым глотком воздуха в его крошечное тельце проникла жизнь. «Мазаль тов!» - закричали тут вразнобой все присутствующие. В палате появился растроганный до слез папаша (метр девяносто без кепки) и замер в уголочке. Тем временем акушерка завернула малыша в теленочку и говорит роженице: »Ты только посмотри, какой он у тебя красивый! Сейчас я положу его тебе на живот, а ты придерживай рукой, а то ребенок свалится!». «Не могу!» – шепчет в ответ роженица, а у самой глаза закрываются от усталости. «Нет, нет, - настаивает на своем акушерка, - вот это как раз очень важно. Ты обязательно должна хоть немного его подержать!» И вот лежит наша молодая мама и ее новенький сыночек: он – животиком на ее животе, любопытной мордочкой вниз, а мама слабо так его придерживает под попку и лепечет по-русски: «Извините пожалуйста… но нельзя ли… переложить его куда-нибудь… в другое место?…». Тогда акушерка обратилась к папе: «Хочешь взять ребенка?». Тот обрадовался: «Конечно!» - держит он завернутого малыша, и лицо у парня такое, что смотреть без умиления невозможно. Но через минуту акушерка забрала у него мальчика, хорошенько вымыла под краном, завернула в чистые пеленочки и положила на пеленальном столике под лампу – чтобы малыш не простудился. Какая-то медсестричка притащила дополнительный стул, поставила возле столика с лампой и пригласила счастливого папашу расположиться там поудобнее и снова взять ребеночка на руки – так он с гарантией не простудится. И пока не явилась за новорожденным сестра из детского отделения, папа прижимал к груди своего сыночка. Ты знаешь, Наташечка, мне раньше никогда не доводилось наблюдать новорожденных деток в свободном состоянии… То, что нам приносили кормить в роддоме, туго закрученное в пеленки, не считается. Они были там похожи на бревнышки, совершенно неподвижные. А выписывали нас по истечении нескольких дней. В Израиле, как правило, отправляют домой через два дня на третий. Так вот, я заметила, что у новорожденных деток часто бывают совершенно взрослые, и даже немолодые лица. Такой, знаешь ли, разумный взгляд, даже задумчивый или печальный… Горестный рисунок губ… Вскорости это проходит, и младенцы превращаются в хорошеньких пупсиков, но в самые первые дни, их вид наводит на мысли о реинкарнации, о памяти прошлых рождений и т.д. и т.п.. У нашего малыша (которому, кстати, при обрезании дали одно из моих любимых библейских имен) личико было отнюдь не грустное, но, определенно, осмысленное и очень любопытное. Он заинтересованно и внимательно глядел по сторонам: «Хотелось бы мне знать, куда это я на сей раз попал? И что здесь, вообще, происходит?…». Вот такая, к слову сказать, приключилась история.
22.02.2000 Кфар Саба
У моей молодой харьковской приятельницы Оли свекор со свекровью жили за городом – недалеко, в одном из дачных поселков. Был у них там деревенский дом с мансардой и ухоженный фруктовый сад. Кода сыну моей приятельницы было годика, примерно, полтора, она впервые привезла его к деду и бабке. До того времени малыш никуда из большого города не выезжал. Кстати, для своих полутора года ребенок очень хорошо разговаривал, и кажется, многое уже понимал.
И вот, в первый же вечер на мансарде, раздевает мама своего сыночка, укладывает его спать в кроватку, а он ей и говорит:
- Мама! А ты помнишь? - мы с тобой когда-то
жили в этом доме.
- Ну что ты, Сашенька! – отвечает моя приятельница. – В этом доме ты никогда раньше не бывал…
- Ну как же, мама! Ну ты вспомни – тогда
еще война была! За мной пришли, забрали меня на войну, а ты так сильно плакала!
«Странные фантазии!» – подумала моя приятельница, но спорить с мальчиком не стала. Намеренно, чтобы не развивать странные фантазии ребенка – он ведь был еще слишком мал.
Через пару-тройку дней Оля вышла со своим малышом в сад. В саду стояли детские качельки, и Сашенька принялся на них раскачиваться, да так активно, что молодая мама испугалась:
- Осторожнее! Сыночек!
- А почему осторожнее?
- Ты ведь можешь упасть!
- Ну и что?
- Можешь сломать себе шейку!
- Ну и что?
- Ты можешь умереть, Сашенька!
- Ну и что? Меня ведь тогда убили на войне.
Помнишь? Когда мы с тобой жили в этом доме? Помнишь, как ты плакала? А теперь,
смотри – мы снова вместе!
Рассказано в начале девяностых в г. Харькове, записано в окт. 2000 г. в Израиле.
Давно, еще в студенческие годы видела моя подруга во сне, будто бы плывет она на корабле по морю. Рядом с ней – ее близкий друг. Начинается шторм. Корабль терпит крушение. Валентина боится не за себя – за друга. Про себя она твердо знает, что выплывет.
И действительно, вот она уже на берегу - ищет своего друга, но не находит. Тогда Валентина садится в лодку, плывет на лодке по морю, и наконец, причаливает к острову. Остров выглядит необитаемым, он весь покрыт нежной зеленой травой. Валентине кажется, что она первая ступает на эту траву. Так она идет, поднимается на холм, видит редкие деревья. Внезапно поднявшийся ветерок нежно шевелит листья деревьев. Валентина знает, что это не ветер, это чья-то душа… Затем она слышит голос: «На этом острове обитают души людей, которые погибли совсем юными, и ничего успели совершить на Земле...» Валентина видит на своей ладони нежный, красный, едва распустившийся цветок, и узнает в нем душу своего друга. Она легонько дует на его лепестки, и снова слышит голос: «Осторожно! Ты можешь погубить его!».
Валентина проснулась и подумала, что это было ей откровение.
Записано в 90 г. в г. Харькове
[1] «Внук
Философа» - Владимир Андреевич Богданович, внук русского философа Николая
Грота. Родился в начале двадцатого века, пережил революцию, три большие войны,
перестройку. В советское время работал инженером-строителем; был членом
коммунистической партии, был и остался прекрасным музыкантом. Вернулся к Богу.
На десятом десятке своей жизни начал писать стихи. Его поэму см. в «Приложении»
к настоящему «Собранию
Наблюдений». (Мне казалось правильным
завершить их на этой чистой и высокой ноте.)
[2] «Дочь
Расстрелянного» - Гайа Филипповна Коротаева – см. «Харьковский Альбом».
[3] Ничего странного, что парень так влюбился в
«мою подзащитную». Она, конечно же, не красавица, но весьма и весьма миловидна,
улыбчива: небольшого росточка, с прелестными формами – ладная, упругая.
Полукровка – но с личика - классическая «аидише мейделе»: благодря,
естественно, глазам, бровям, ресницам, а также пышным и темным, слегка завивающимся
волосам…Говорит, что ни один черношляпный рав не проходит мимо нее без улыбки;
видать, за свою принимают: «Ах, шейне, шейне мейделе!». «Ашкеназийской прелести
чистейший образец». Ее это даже немного смешит: «Забавно! Ведь и армяне
принимали меня за свою, и украинцы
принимали..» Есть, видимо, такие люди,
которые сразу вызывают у окружающих доверие, симпатию, и всякий видит в них что-то родное…
[4] см. Примечание 1