...Голодало наше поколение,
Било вшей и в трюме и в тюрьме,
И в крови шагало по колено,
И по шею плавало в дерьме.
Там, где нас еще щадили пули,
Не щадил ни век ни человек –
Мы такое, милые, хлебнули –
Вам и не приснилось бы вовек.
Ю. Разумовский
Маленький паровоз «Кукушка» с двумя зелеными пассажирскими вагонами допотопного образца в полдень остановился у Седьмого лагеря Горношории.
Кинулось в глаза, что колючая проволока, которая опоясывает лагерь, не очищается, и виден только средний ряд, а два другие занесены снегом. Даже дорожки в зоне от барака к бараку не прочищаются: так притоптанный снег и лежит. В иных местах снегу навалено почти на уровне крыш бараков, не видать ни окон, ни дверей. А там, где живут заключенные, только входные двери неуклюже спуском очищены, да кое-где окна для света в барак откиданы шурфом.
В зоне загадочно жуткая тишина, словно все вымерли. Появится изредка какая-то изможденная прозрачная тень, пробежит, как-то странно полусогнувшись вопросительным знаком, даже не взглянув в сторону нового этапа, и скроется в снежной норе: ведь окон от вахты, где находится новый этап, совсем не видно. Эта-то тень и нагнетает тоскливую тревогу на новеньких. И бараки, занесенные снегом, и «тени» в зоне, и бессердечно жестокий конвой, во сто крат бессердечнее, чем на лесоповале, и еще что-то неуловимое, скверное напоминает зону мертвецов. Только дым, который клубится над некоторыми бараками, вселяет веру и надежду, что там все-таки есть кто-то живой.
Противный ветер все продувает в одном направлении, порывами несет обветренный снег, который неприятно хлещет в лицо.
Конвой не спеша принимает пополнение, с вульгарной бранью и толчками, точь-в-точь, как в «столыпинском вагоне», настраивая заключенных к безмерной ненависти к себе.
На вышках звонкими перебрякиваниями чугунных реек перекликаются между собой караульные: «У тебя порядок?.. Бум-динь-бум!..» - «У меня тоже!.. Бум-динь-бум!..»
Посиневшие продрогшие этапники до предела напряжены, насторожены, как ежи, и с нетерпением ждут теплого уголка. Но напрасны их надежды и ожидания: лагерные «придурки» накинулись на новеньких и загнали палками в холодный пустой барак.
Поплелись мы с Бакировым в барак, над крышей которого вился дымок из трубы. Был еще один барак с дымящей трубой, у самой вахты, но там, видно, жила обслуга лагеря – мы догадались об этом по тому, что барак с фасада был очищен от снега. В бараке нам сразу бросились в глаза сплошные двухэтажные пустые нары: только кое-где у стенки лежат грязные замусоленные узелки и комочки тряпья. «Это зажиточные лагерники» - с горькой иронией подумал я. Вокруг раскаленной печки-«сибирячки» сидело восемь истощенных, освобожденных от работы лагерников. Казалось, это даже не «тени» сидят, а мешки с костями: такие тощие, что им трудно было рот открыть, чтобы произнести какой-нибудь звук. Мы подошли к печке. Те, которые сидели поближе, спиною к входу, даже не повернули головы к новеньким, а которые за печкой сидели лицом к входу, взглянули на нас мимолетным затуманенным взором и снова потупились в раскаленную печку, словно боясь, что она куда-то исчезнет.
- Здорово, братцы, - обратился я к ним. - Можно погреться после этапной профилактики на вахте?
В ответ - ни звука. Все молчат. Сидят, словно заколдованные из сказочного тридесятого государства. Мы с Бакировым постояли молча в недоумении и снова обратились к ним:
- А-а-а... Салам алейкум!.. Вы что, не русские, ни бельмес не понимаете?.. Ну и светитесь же вы, братцы... Все косточки видать!
- Ми-ло-ч-ки!.. - чуть приподняв голову, вяло пропищал истощенный. - Не пройдет и месяца, как и вы подравняетесь с нами, а некоторые присутствующие даже посетят небесную канцелярию... Всего месяц прошел, как в этом бараке была теснота, и еще два барака были полны заключенными, а теперь они покоятся в «деревянных бушлатах». Вот что это за лагерь!
Не хочется нам верить, что это горькая правда: «фитили», мол, «дошли», пали духом, видели мы таких «дежурных» у печки на лесоповале.
В этот день паечки выдали, не дожидаясь тружеников с работы, которые находились в рабочей зоне по двенадцать часов, без учета дороги туда и обратно. После тревожного этапного дня, после того, как укомплектовали бригаду, натопили барак, после поверки все крепко заснули.
В пять часов раздался голосистый звон чугунной рейки и лениво просочился через мерзлые узорчатые окна в барак. В этот миг вбежали три неразлучных лагерных «придурка»: комендант, нарядчик и завизо. Изолятор в этом лагере в моде.
- Ну, ... «фашисты!»... Подъем! ... Пулей!..
«Блюстители порядка» приучают «контриков» к режиму в новом лагере. Кто опоздал подняться или не понял «муштры» воспитателей, - тем «придурки» принялись усердно объяснять палками.
Бригадир Востриков подвел бригаду к окошку кухни и выстроил цепочкой на просторе вселенной в очередь за баландой. Как только получили в черепковые рыжие миски утренний рацион, сразу почувствовали и зловещую тишину, и безразличие ко всему «доходяг» у печки, и душевную тревогу за насущный день. Наливает повар в миску что-то такое, что даже не похоже ни на баланду, ни на шулюмку – какой-то светлый, жидкий, горький, несоленый помутневший кипяток. Лишь на самом дне миски, словно в море крохотная рыбешка затерялась, плавают от души разваренные крупинки магара, похожие на лапчатые пушистые снежинки... Уж видели виды бригадники, но этой горькой водички никто не может выпить: уж такая она отвратительная, как морская вода, только разница в том, что та хоть соленая. Несмотря на холод, который гонит бригадников в барак, никто не уходит от кухни. Постепенно пьют глотками, ужасаются и повторяют страшное слово: «Могила!» ... «Могила, братцы!»... И еще не верят в действительность, еще чего-то ждут, думают, что кто-то над ними подшутил. А когда холод довел до сознания горькую правду - возвратились в барак и по старой привычке взобрались вновь на нары, переживая чаепитие. Кто изливает свое недовольство, а большинство лежит молча. Долго еще ждать вечерних паек.
В шесть часов новым этапникам кажется, что чугунная рейка повторила не звонкую мелодию, а бряканье противного металла. В тот же миг, как из-под земли, вновь появились те же три «воспитателя»:
- На развод, балбесы, вылетай!..
- Ты смотри, да они мертвый час устроили после сытного и вкусного завтрака, чтоб жирок завязался! - издевается завизо. - Ну-у... Гидра! Шевелись!
А нарядчик, так тот стихами декламирует:
- А ну, пни-пенечки, кончились ваши дни-денечки, у кедрухи да пихтухи, у костра да солнца...
- Без последнего, вылетай на развод!
- Шевелись, гансы да фрицы! Предупреждали же вас, что без последнего!
У дверей образовалась паническая толкотня, давка - каждый старается избежать ударов, побыстрей выскочить из барака, а «блюстители» все находят и находят последних, все колотят новичков увесистыми дубинками.
У пропускной будки поджидает тот самый паровоз «Кукушечка», который привез новичков сюда. Он пыхтит своей длинной черной трубой, часто шипит, выпуская порывами густой, белый, как молоко, пар на трескучем горношорском морозе.
Дежурный у пропускной будки открыл большущие, окутанные колючей проволокой ворота, и принялся вызывать по картотеке заключенных. Каждый вызванный отвечает, как молитву, что положено, и проходит за зону. Там поджидает конвой и собаководы со своими злыми псами.
- Бригада Вострикова все тридцать налицо! - шумит дежурный начкару.
- Разобраться по пяти!.. Первая - два шага вперед!.. А ты куда, пес, напираешь?.. Иванов! Проучи вон ту морду - ряды попутал!
Иванов с наслаждением ударил Калымова, а я подумал: «Ага! Надо всегда в середину становиться, чтоб избежать побоев».
- Кому сказано - по пятеркам проходить? - старается начкар перед начальником лагеря, который стоит в стороне и кочегарит свою трубку... – Вторая!.. Третья!.. Стой, передние!.. Внимание!.. Предупреждаю!.. Руки держать назад, не разговаривать в строю! Вперед!.. Стой, передние!... Подровняться по пятеркам!.. Первая, два шага вперед!.. Вторая!... А ты куда шестым залез?.. – и ударил по затылку Колю Махова, а с другой стороны конвоир избивал Рузаева. – Разобраться по пятеркам!.. Задние, не напирать, мать вашу... Первая!.. Вторая!.. Третья!.. У-у-у!.. Гидра необученная!
Бригадники стараются, проходят, как на параде, стройно, по рядам - ведь все бывшие солдаты и матрос между ними затесался, но никак не могут угодить привередливому конвою.
- Стой, передние!.. - снова, в который раз. - Первая!.. Вторая!.. Третья!
До вагона полста метров. Пока подвели к нему, больше десятка раз пересчитали. Злоба и ненависть бурлит у подконвойных. «Если человек не узнал, что такое горе, обида, страдание, он будет эгоистом». (Сухомлинский) Чтоб контрики не были эгоистами, над ними продолжают глумиться.
- Стой, передние! - явно издеваясь над новенькими лагерниками, ликует начальник лагеря. - Не напирать! По одному в вагон!
В пассажирском вагоне без решеток стоят, встречая «контриков», два собаковода со злыми волкодавами. На полках уже давно разместились две бригады уголовников. Их не муштруют - они ведь «друзья народа» - и только посмеиваются над «врагами народа». Пришлось «контрикам» на полу вагона приспосабливаться. В дальнейшем в этом лагере всегда так и будет: «друзья народа» на полках, «враги народа» - на полу. Процедуру посадки закончили, собаководы увели своих псов в тамбур, «Кукушка» прогудела – и колеса вагонов застучали свою мелодию: «Первая-вторая, первая-вторая!!!»
Издевательство у пропускной будки будет зависеть от начальника лагеря: если он будет присутствовать на разводе, то будут издеваться по заученному сценарию, а если начальника нет - то делают быструю посадку без всякой «муштровки».
В семь без опоздания подвезли к месту работы. Зона огорожена деревянным двухметровым забором, и с обеих сторон забора натянута, согласно инструкции, колючая проволока.
Бригада Вострикова получила задание, и бригадир с двумя помощниками принесли инструмент. Перед бригадниками стоит уже начатая, подрытая, шестиметровая суглинковая возвышенность, которую нужно спланировать. На этом месте запланировано построить гидроэлектростанцию. Невдалеке лежат мертвым капиталом глыбы железной руды, но без электроэнергии глыбы остаются глыбами.
Собираясь на работу, я и те, кто еще их не промотал, надели поверх телогреек бушлаты. Но и сквозь бушлат злющий ветер пронизывает тело, как иголками.
Метрах в тридцати от места работы, сверкая кое-где голубоватым прозрачным льдом, притаилась замерзшая речка Кондома. По ней, из-за возвышенности, как кавалерийская тачанка, врывается порывами злющий холодный ветер, иногда захватывая на своем пути увесистого обветренного снегу, и беспрерывно напоминая о себе: «Я здесь!.. Я здесь!» Порой утихнет на миг и с новой силой, еще яростнее обрушивается своим невыносимым холодным дыханием, нащупывая очередную жертву среди полутора сотен обездоленных заключенных.
С первого дня работы у всех закапала из носа водичка, и у большинства появился душераздирающий кашель. Бригадир объявил, что бригадники будут получать три дня пайки по-старому, а там - кто сколько выработает. Норма - одному накайлить, погрузить и вывезти в отвал метров за пятьдесят двенадцать тачек.
Наше звено, по старой привычке, расположилось по забою и принялось усердно долбить землю, горя величайшим желанием выполнить норму и заработать единственную надежду на существование - большую пайку. А скала мерзлой глины стоит неприступной стеной перед смельчаками, осмелившимися ее видоизменить.
- Ну, Царев, берет кайло?
- Ни черта! Отскакивает, словно от резины, как будто на клею эта проклятая скала! Сколько живу на свете, а не знал, что глина такая вязкая.
- А ты попробуй клином!
- Да уже пробовал, застреет.
- А мне, братцы, повезло! - хвастается Бакиров. - Я напал на глыбу гранита, вот уже третью тачку везу отмечать!
- Ну, такого везения еще на час, а дальше что?
- Я так считаю, братцы мои милые, - говорит Царев, - если уж гранит слабее этой глины, то нам, мои миленькие, запевать здесь за упокой.
Окинули взглядом место работы - и только теперь обратили внимание: там, у бытовиков, где взрывают глину, копошится одна или две бригады. Остальные лагерники толпятся по несколько человек. Даже матерые лесорубы, получавшие на лесоповале приличную паечку, не работают...
- Что, «Мушкетеры», - подтрунивал Свистула, - здесь дополнительной селедочкой не пахнет?
В это время из обогревалки, где греются только конвоиры и бригадиры, выскочил Востриков и зверем накинулся на бригадников:
- Вы что тут митинг устроили?.. Быстро по местам! Работать надо, а не лясы точить!..
- А ты покажи, как ее долбить!.. – возражает Свитсула. – Ты же в курсе дела!
- Давай, работай!.. Сколько можно чикаться!
- Здесь на баланде далеко не уедешь! Быстро брюхо спадет! Ха-ха!..
- Я тебя быстро сдам начкару за саботаж!
- Что ж, братцы, давайте стараться, - говорит Царев,- не может быть, чтобы за наш труд нас не кормили.
Первые дни, выбиваясь из последних сил, «Мушкетеры» накайливали и вывозили по три-четыре тачки, а вся бригада - по двадцать-двадцать пять тачек. Этой кубатуры хватало на две большие пайки. Но здесь не судят за саботаж, иначе всю бригаду надо судить. Здесь прямая дорога в «деревянный костюмчик». Бригадир в первую трехдневку провел себе девятисотку, а всем бригадникам четырехсоточки. Когда получили первые маленькие паечки - подняли такой тарарам, что бригадир убежал из бригады и привел в защиту коменданта:
- Что здесь за мятеж? Обратно против Советской власти? А-а-а? «Довесочки» задумали подработать? Да знаете, что будет за восстание в военное время? А этого не хотите? - и показал свою палку.
Но никакие угрозы и никакая палка не в состоянии были усмирить и запугать обезумевших голодных обреченных. Комендант, выслушав жалобы бригадников, моментально сообразил, что озверевших до безумия голодранцев горлом не возьмешь, и накинулся на бригадира:
- Не будь мародером и подлецом! Не приписывай себе лишнюю общебригадную кубатуру! Получай, согласно порядка, средний от бригады. С завтрашнего дня чтоб отрезал эти лишние пятьсот граммов от своей девятисоточки. Разрезай на кусочки и делай довесочки к пайкам бригадников. - Согласны? - обратился он к взбунтовавшимся бригадникам.
- «Правильно!», - «Верно!», - «Ур-а-а-а!!!» - «Вот это начальник!» - «Даешь довесочки!» И не нашелся в бригаде хотя бы один обездоленный, который сказал бы: «Братцы, это ж не выход из положения!» Все с воодушевлением кричали: «Ур-а-а-а!!!»
Самодовольный, с веселым настроением, ушел комендант из барака, чувствуя себя именинником.
Потянулись «веселые деньки» на четырехсоточках без всякого приварка. Эту «шулюмку», где плавает магарок, никто не называет ни баландой, ни шулюмкой - просто именуют цинготным кипятком или “чайком”. От голода, рваной одежды, жгучих горношорских морозов бригада изо дня в день усиленно редеет. С таким же темпом умирают и в других бригадах. Всего несколько дней назад возили на работу в двух вагонах, а сейчас все помещаются в одном.
Заболел любимец бригады Коля Махов. Пошел к «лепкому», которому кличка была «Рассосется». Пока очередь подошла, кончился лимит на освобождение от работы.
- Чо-во при-шел?
- Температура у меня.
- Ну, на, по-ме-рей. - сунул термометр. - Ну, будя, и выхватил термометр из-под мышки. - О-о-о!... Три-дцоть де-вять! И чо-во ты по-з-дно пришел? У мя-ня ля-ми-ту ня-ма. Иди по-ра-бо-тай!.. Рос - со-се-тсе..., так про-й-дет!
У «лепкома» Фан Фаныча, как его величает сам начальник лагеря Cережкин, по кличке «Трубка-палка», от всех болезней лекарство одно - марганцовка, только по-разному разведенная.
- На, по-ло-щи гор-ло ля-ка-рст-вом и про-й-дет тво-я бо-ле-зня, - он дал Коле слабо разведенной жижи, - и бя-гом на раз-вод, а то о-по-зда-ешь, от-ве-чай тут за вас!
Чирей он смазывает густой марганцовкой, а если открытая рана, то средним раствором мусолит.
Все бригадники поняли, что никакому борову здесь норму не выработать, и просто отбывают время на объекте работы, с утра до поздней ноченьки. В час раздается звонок на обеденный перерыв и поверку. К этому времени кипятят несколько горстей магару и раздают по пол-литра горькой водички. Никто не отказывается от этого муторного горького кипятка. Каждый выпивает, согревая внутренность. А мороз свирепствует, свою температуру держит постоянно на высоком уровне, ему безразлично, что здесь тощие, полураздетые «тени».
Мы с Бакировым принесли Коле Махову в забой, где он лежит, его порцию горячего кипятка. Он выпил и прошептал: «Спасибо, братцы, прощайте, я умираю». В это время прозвучал выстрел. Мы оставили Колю и побежали на звук выстрела.
В перерыв «Кукушка» затолкала зеленые пассажирские вагоны в зону работы и укатила на Чугунаш, а ворота остались открытыми. Смотрел, смотрел Калымов и решил попытать счастья, невзирая на то, что на вышке дежурил жестокосердный конвоир Свиридов. Лет сорока пяти, шире лба синевато-бордовое лицо, конопатый, точь-в-точь, как свекла неочищенная от кожуры, а глаза быстро блуждают, как у перепуганного зверька. На заключенных посматривает, как голодный на колбасу. Часто без всякой причины глумится над подконвойными. Калымов спокойно, не спеша, как будто потерявший сознание, тихо пошел к воротам. Вот уже поравнялся с ними, вот уже зашел за них - и, не оглядываясь, поплелся дальше. В это время и грянул хлесткий выстрел, нарушивший тишину объекта. Калымов упал. Пуля прошила его насквозь.
Заключенные изо всех уголков и забоев стремглав ринулись к воротам.
- Назад, «индусы», - щелкает затвором до синевы побагровевший убийца, наставляя на скопившихся у ворот зеков свою трехлинейку.
- Разойдись по местам! - рычит начкар, выскочивший, как угорелый, из обогревалки, а за ним и конвоиры, вульгарно бранясь и избивая на ходу заключенных зевак.
Где-то взяли лошаденку, положили Калымова на санки, крепко привязали веревкой: «Все равно, отпетый», - беседуют между собой конвоиры...
После этого кинулись к Коле Махову, а он мертвый лежит. Уже видели бригадники виды, уже полбригады похоронили, но Колю, все же, жаль. Каждый бригадник заглядывает в пещеру, где он лежит, и печально отходит в сторону, думая о себе.
Тает бригада, словно лед по весне, движения стали ленивые, безжизненные...
*****
Время шло. Умерли Царев и Бакиров, а я все еще топаю и топаю ногами. Уже третье пополнение прибыло из новосибирской тюрьмы и так же быстро влилось в семью изможденных пеллагриков.
Вот подходят долгожданные семь часов вечера - съем с работы. С утра вагоны заталкивают в зону, а после съема в них заталкивают бригады. А когда «Кукушка» увозит эти проклятые-драгоценные вагоны, то конвой собирает всех в одно место. Построит по пятеркам, несколько раз пересчитает, поиздевается над беззащитными и оставит в строю. А это еще хуже, чем на объекте работы: там хоть свободно, бегай себе по зоне по силе возможности, сколько пожелается, а здесь расходиться на разрешают - ведь уже темно, а освещение в зоне слабое: вот и дрожат конвоиры, чтоб не убежал какой-нибудь «фитиль». И заключенным приходится дрожать на холоде, а сесть и посидеть так тянет, так тянет, что моченьки нет терпеть. Но садиться - это значит подписать себе смертный приговор. Некоторые не выдерживают и садятся, но больше они не поднимаются... А «Кукушки» все нет и нет. Все крепче и крепче прижимает мороз. Тело до того охлаждается, что уже не реагирует на холод.
Где-то далеко слышно: «Ку-ку-ку!!!» Встрепенется на миг сердечко, пробежит что-то по телу и растает в самых пятках. Появится надежда, что скоро кончится бесконечная мука на холоде и загонят в вагоны, защищенные от ледяного ветра. Хотя ежедневно из вагона выносят трупы, все равно с нетерпением ждут этих милых сердцу вагонов... Вновь прогудела «Кукушка» где-то на Чугунаше. Все заключенные напрягают слух, определяя, где это милая «Кукушка» сигналит. А жестокий конвой беспрерывно и грозно рычит, не разрешает побегать, погреться, размяться...
Не выдержал такого кошмара «контрик» по кличке «Архимед», подбежал к забору, громко выкрикивая:
- Ку-ку-у-у-у!!! Ку-ку-у-у-у!!! Ку-ку-шечка!.. И на волю отпускают, а я не желаю!!! Ку-ку-шечка, миленькая, я на волю не хочу!.. Ха-ха-ха-ха!!! - и бегает вдоль колючей проволоки у самой запретной зоны. Коснется руками - а она колется. Он опять бежит дальше:
- Пусть «Трубка-палка» на воле гуляет, а мне нечего там делать, я вредитель!.. Ку-ку-у-у-у! Ку-ку-у-у-у!
Первым из охраны зашевелился Свиридов (специалист по «кукушкам»), щелкнул затвором и уложил на вечный покой сошедшего с ума.
А «Кукушка» все ближе: «Ку-ку-у-у-у!»... Вновь прилив надежды волной пробегает по телу. Проходит еще двадцать-тридцать минут томительного ожидания, которое кажется вечностью, и вдруг – «Ку-ку-у-у-у!! Ку-ку-у-у-у!!! Ку-ку-у-у-у!!!» Сердце словно оторвалось там, внутри, как будто кровь перестала поступать к нему. Ветер все холоднее пробирает все косточки. А «Кукушка» все дальше и дальше. Удаляется, посылая в морозный воздух, во все стороны горношорского простора свое: «Ку-у-у-у-у!!! Ку-ку-у-у-у!!!» Отойдет сердце и учащенно запрыгает, словно мало ему там места и оно тоже старается выскочить на простор горношорского раздолья. Откуда «Кукушке» знать о сердцах лишенных свободы заключенных, о том, что где-то полторы сотни обездоленных ждут ее с нетерпением, как дети поджидают с базара родную маменьку с лакомым гостинцем...
Прикатила «Кукушка» за горемыками, затолкала в зону вагоны. Конвоиры, которые бодрствовали в обогревалке, теперь ватагой окружили зеков:
- Подровняться по пятеркам!!!
- Здесь один слабак не становится в пятерку! Дуба врезал! - шумит близстоящий нарушитель строя, страхуя себя от внеочередного тумака.
- Вот тоже окоченелый лежит!
- И здесь!
- Тащите их в первый вагон! Да живее, «фитили»!
К вагону кое-как подтащили, а поднять нет силы.
- У-у-у... «фитили», марш в строй! - командует начкар.
- Р-р-р-разобраться по пятеркам!.. Первая!.. Вторая!.. Третья!.. А ты что нарушаешь строй? Козел бородатый!
Да по голове, да по бокам. И снова:
- Первая!.. Вторая!.. Восьмая!..
Заключенным все равно, первая или вторая, восьмая или десятая - они до предела промерзшие, полуатрофированные.
Все переживания и долгие ожидания милой «Кушечки» позади. Прошел всего месяц после третьего пополнения, и вновь все зеки помещаются в один вагон. Большинство бригадников падает на пол вагона, прижимаясь плотнее друг к другу, чтобы чуть-чуть согреться единой массой тел - не обращая внимания на давку и тесноту. Я страшно боялся лечь, чувствуя, что если лягу, то, возможно, навсегда. Я хожу и хожу по вагону: пять шагов туда, пять шагов назад, мало-мальски отогреваясь, хотя в вагоне тоже холодно. Топая, я повторяю про себя: «Только не сдаваться! Сесть - значит сдаться!» А неохота умирать, не съевши паечки.
Иногда удачно, часиков в восемь привозят с работы. Бывает, в лагере еще не окончена поверка. Выгонят из вагона, «Кукушечка» пропоет свое прощальное «Ку-ку-ку!!!», и снова ожидание у вахты под открытым хмурым небосводом. В пропускной будке дежурят безграмотные инвалиды - один хромой, второй косой; один принимает, второй сдает, - то недосчитают, то пересчитают, то не хватает одного, то лишний оказался... Залез однажды один освобожденный от работы на чердак барака, прилег у дымохода, а он тепленький - и пригрел горемыку, как родная маменька своего детеныша. Он незаметно уснул крепким сном, убаюканный воспоминаниями о родном очаге. До часу ночи длилась изнурительная поверка. И зону колючей проволоки осмотрели - никаких признаков побега, а единицы нет. А заключенные с рабочего объекта мерзнут у вахты, их не пускают в зону. Уже больше десятка заключенных не дождались паечки и тепла - закоченели. Но кому какое дело, что они преставились! Конвой отвечает за количество: если это побег, то не будет им покоя, пока не отыщут беглеца. А что замерзли - так это еще лучше, на несколько “контриков” и уголовников меньше станет.
Наконец, нашли виновника. Как водится в таких случаях, изрядно избили его, вновь повторили поверку, и лишь после этого впустили в зону тех, кто еще тепленький.
Злее зверей ворвались в зону уголовники. И все пережитое за зоной страдание, всю злобу и ненависть к конвою выплеснули на виновника мучительного ожидания. Его вытащили из барака и убили.
*****
Наступила весна. Из-под густых облаков часто стало прорываться ласковое солнышко. Погреет чуть-чуть и снова спрячется за тяжелые, надоедливые многоэтажные тучи. Снег постепенно напитался влагой, во впадинах появились лужи - то засверкают, как зеркало, под лучами милого солнышка, то наводят озноб, отражая в себе серые тучи. Конвоирам уже надоело гонять заключенных, чтоб они шевелились, а зеки приспособились: появится поблизости конвоир - копошатся, скрылся в обогревалку - и труженики замерли, сохраняя калории.
Бригадники так истощены, что без помощи конвоиров уже не в силах подниматься по ступенькам - дунь на любого, и он упадет. Конвоиры помогают вскарабкаться на ступеньки вагона, сопровождают резкими толчками в спину, бранью и оскорбительными анекдотами.
От повседневной мокроты у меня назрели пять изрядных фурункулов на той ноге, где беспрерывно гниет примороженный на лесоповале палец. В нем уже отгнила и отпала косточка по ноготь. Нога распухла и не влазит в валенок. «Рассосется» освободил на один день, а на второй прогнал из своей конуры.
А я не мог нормально на ногу стать. Только на пятку с трудом наступал - и остался в зоне лагеря. После развода раздался по лагерю звон, извещающий об утренней поверке. Комендант и его свита собрали всех в холодный пустой барак возле вахты. В лагере дневальных и старост бараков нет, отапливают и дежурят освобожденные по болезни бригадники. В бараках абсолютная пустота. Сторожить совершенно нечего.
У начальника лагеря Сережкина драгоценная трубка с вычурной отвратительной физиономией, похожей на черта-кривляку. Если ночью приснится эта образина, то до утра не уснешь, все будет перед глазами эта противная морда. И палка. На этой палке тысяча сучков, и все изящно до блеска отполированы. Сколько заключенных лекальщиков и иных ювелиров и умельцев, наподобие русского «Левши» Лескова, пролили пот над этой палкой, вручную шлифуя и полируя, доводя каждый сучок до такого блеска, что самого «Трубку» видать в любом сучке. Она кофейного цвета, из какого дерева, не поймешь, но такая крепкая и так пристает к телу зеков, как родная.
Начальник со своим неразлучным инструментом - трубкой и палкой - вошел в барак. А за ним его свита: дежурный вахтер с картотекой и «Рассосется». «Блюстители порядка» уже давно выстроили всех собранных одной шеренгой около нар. Больной ты или не больной - стой и жди начальства. Нарядчик читал по списку освобожденных по болезни, и их отпускали по баракам. Отказчиков набралось сорок три человека - это сорок процентов личного состава лагеря. Как всемогущий Бог среди своих ангелов, так и начальник Сережкин среди своей «капеллы». Он начал опрашивать отказчиков, почему не вышли на работу. Каждый находит причину: у того то болит, у другого это. Начальник дает команду: «Проверьте, Фан Фаныч!» И «Рассосется» без всякой проверки ставит диагноз к великому наслаждению и удовольствию «Трубки-палки». «Может работать!» И тощего отправляют в шеренгу по другую сторону нар для довода на работу. Дошла очередь до меня.
- Почему не вышел на работу? - спрашивает «Трубка-палка».
- У меня на ноге чирей. Нога распухла и в валенок не влазит, - и показал на ногу, которая стояла на пятке.
- Ай-я-я-я!!! Как тебе не стыдно! Из-за какого-то прыщика на работу не вышел? В чулках не мог сходить день-два? Пришел же сюда, не умер? Из-за такой мелочи на работу не пошел? Марш доводом! - и грубо толкнул в шеренгу тощих по другую сторону нар.
- По-ро-бо-тай, по-ро-бо-тай!.. Рас-со-сется, ро-зо-мнется. Так про-йдет! – добавил Фан Фаныч.
«Трубка-палка» никого не освободил. Несколько до предела изможденных лагерной трехсоткой, уже известных «Трубке-палке» в качестве злостных отказчиков, он для профилактики огрел своей знаменитой дубинкой. Всех нас погнали к вахте.
Лапчатый влажный снег беспрерывно опускается на идущих невольников и тут же тает. Дежурный на вахте, пожилой старичок, вызывает по картотеке и направляет за зону к поджидающему конвою. Живые тени проходят за колючие ворота.
- Овчаренко Павел Григорьевич! - раздается голос вахтера.
Я обязан ответить статью, срок, но вместо этого подумал: «Куда я в чулках с больной ногой?» - и упал на мокрый снег.
- Не пойду!.. Не пойду!.. Убивайте на месте!.. Хватит издеваться!
Подбежал упитанный комендант, как пушинку, схватил меня за воротник телогрейки и потащил по влажному снегу, словно санки. Зажатый воротником, я, задыхаясь, посинел. Комендант вытащил меня за ворота вахты и бросил в конец строя в лужу.
- Каждая «тень» будет тут «вывошиваться»!..
Изрядно пропитавшись холодной талой водой, я пришел в себя, отдышался, подхватился и в последнем яростном усилии набросился на близстоящего нарядчика, нежданно-негаданно вцепился ему в лицо своими острыми когтями и процарапал сверху донизу, словно пропахал. Нарядчик схватился за лицо, залитое кровью, и завопил от боли сумасшедшим воем.
- У-у-у-у... осколок фри-ца!
В этот миг подскочил комендант, одним ударом свалил меня в лужу, и вместе с начальником лагеря они стали без всякого чувства жалости избивать меня, как скотину. Комендант носками, а начальник палкой. В последнем усилии я подхватился и со звериным выражением лица кинулся на конвоира.
- Стреляй, гад!.. Стреляй, пират!.. Я уже нажился!..
Конвоир сноровисто повернул винтовку и ударил меня прикладом. Я упал по инерции удара, как пушинка снега, которые кругом падают и тают.
- Поживи еще, «тень»! - громко шумит конвоир, чтоб начальник оценил его усердие.
И беззащитный, в дикой злобе я зарыдал горькими слезами. «Трубка-палка» дал команду:
- Давай сюда лошадку!
Запряженная в сани и управляемая возчиком-конвоиром лошадь стоит в стороне.
- Ага... хотя повезут, не пеша идти! - соображаю я.
Подъехал на санках конвоир.
- Разворачивай задом к нему! - распорядился «Трубка-палка».
Хотя заморенных голодом атрофированных отказчиков-уголовников ничем не удивишь - они уже видали виды - но все же они с интересом наблюдают, что за номер выбрасывает «контрик». Что будет дальше? Прикончат его или нет? «Контрики» редко попадают в изолятор и в отказчики - они покорно тянут свою лямку.
Конвоир повернул сани задом, по команде «Трубки-палки» привязал веревку к саням, завязал петлю на втором конце и к моему великому огорчению надел петлю мне на шею.
- Трогай! - распорядился «Трубка-палка»
Я наблюдал с тревогой: уже кончили впереди считать, уже команда: «Вперед!», а я лежу с веревкой на шее. Уже задние зашевелились.
- Н-у-у!.. Ты!.. Что ты, как баба с солеными огурцами на базаре?.. - шумит «Трубка-палка» на старичка-конвоира с вожжами в руках. - Сказано тебе, трогай!.. - и ударил лошадь своей знаменитой палкой.
- Н-о-о-о!..- хлестнул конвоир лошадь кнутом.
Лошадь старая-старая, точно такая же, как конвоир. Она не очень отреагировала на удары и постепенно двинулась за колонной отказчиков.
«Сейчас смерть!» - веревка поползла змейкой по талому снегу.
«Сейчас затянется петля на шее, и прощай, мама!»
Как вспомнил о маме, где и сила взялась у смертника, приговоренного самосудом к повешению. Я шустро подхватился и похромал в ватных чулках за санками, горько рыдая. А «Трубкина свита» тешится, торжествует, улюлюкает, издевается:
- Смотрите, герой!.. Лезет на штык!.. Кричит: стреляйте!
- А посмотрите, петли боится!
- Шустро пошагал, контра недобитая!.. а говорил, прыщик болит!.. - горланит вслед «Трубка-палка», активно поддерживаемый своими верными подхалимами.
Беспрерывно подталкиваемый прикладом винтовки, с петлей на шее, потеряв самообладание, я горько причитаю, плетясь по гражданскому поселку Таштагол: «Пираты, вампиры, гады ползучие, фараоны, козлы бородатые - стреляйте!.. Я уже готов!» Но конвоир попался добрый. Он ведь видел своими глазами, как издевались над несчастным невольником и не захотел расправиться с доведенным до крайнего предела «фитилем», хоть «Трубка-палка» и махнул рукой: «Ты его по дороге того...»
Прошли поселок, я чуть-чуть успокоился, только горько обиженно всхлипываю, ступая на пятку и чувствуя боль в боку от «культурно-просветительной процедуры» на вахте.
На объекте работы по-прежнему стоит у ворот на вышке жестокосердный охранник Cвиридов, он еще с тридцать седьмого года неразлучен с начальником лагеря «Трубкой-палкой». Это любимец и сообщник Сережкина по истреблению «врагов народа».
И сегодня скучно ему сидеть без приключений, никто даже намеков не подает на попытку к побегу - куда таким «теням» бегать? Каждый еле-еле ноги волочит. Грустит Свиридов, покуривая самосад - и бросил изрядный окурок метра на три-четыре от себя, между высоким деревянным забором и рядом колючей запретной проволоки со стороны рабочей зоны. Проворный Ваня-уголовник заметил, что бычок лежит и безбожно догорает, а дымок так и вьется спиралькой вверх. И так хочется Ване душу отвести, хоть разок потянуть сизого дымку, да не только Ване - иным тоже хочется, да боятся этого «динозавра» на вышке. Забыл Ваня о злом «людоеде» и смертельной опасности, как заколдованный заяц лезет и лезет в пасть полосатого удава. Сидя подползает и подползает тем местом, где были когда-то ягодицы, а теперь остались одни маслаки. Посмотрит на Свиридова - тот отвернулся в другую сторону, о чем-то сладко мечтает. А Ваня все ближе и ближе подбирается к запретной зоне, а окурок безбожно догорает. Свиридов давно наставил винтовку и поджидает благополучного момента, как бывалый охотник с нетерпением поджидает зверька. Подполз Ваня и долго сидел в нерешительности у самой решетки, посматривая с ласковой улыбкой то на Свиридова, то на вьющийся сизый дымок окурка, который, как назло, безбожно догорал. И не выдержал соблазна Ваня, мигом протянул руку за колючую проволоку, но не успел он дотянуться к окурку, как опытный стрелок нажал на спусковой крючок трехлинейки. Прозвучал выстрел. И Ваня даже не шелохнулся - лежит мертвый с рукой, просунутой в запретную зону.
За проявленную бдительность – за то, что на месте преступления убил нарушителя при попытке к побегу, на разводе перед строем бойцов «Трубка-палка» объявил Свиридову благодарность.
Как только пришли с работы, я, не дожидаясь паечки, рискуя, что снимут довесочек, похромал в очередь к «Рассосетсе». Зашел в его кабинет и плюхнулся в последнем усилии на деревянный диван, да так, что одежда, напитанная влагой, пустила сок, а с дивана закапали грязные ручейки.
- Чо-во во-сьмер-ку гнешь? - ехидно спрашивает «медицинское светило». - Сю-да бе-жал, как рысь про-ка-жен-ная, а тя-пе-ря-ча тям-нишь?.. Сним-ай свой чу-лок! Чо-во там у те-бе стря-слось?
Я попытался снять чулок, но он, мокрый, плотно въелся в опухшую ногу, и «медицинское светило» разрезало этот чулок ножом по шву и штанину по колено. Ногу разнесло, она посинела, как вареный куриный пуп, и блестит, как надутый синий пузырь, а на пухлом пузыре - отражение ватных брюк и чулка бордовыми разнообразными полосками.
- На завтра освобождаю то-бя!.. Кто там яще? Зо-хо-ди!.. А ты чо-во рос-сел-се? Как на базаре? Иди в ко-ри-дор и там на-де-вай чулок!
Но я не мог с места сдвинуться. «О, горе! Еще скажет - притворяюсь!» И сжав зубы, выставил скулы. Сижу, не говоря ни слова, а глаза уперлись в одну точку и застыли, как у хищного зверя: «До чего же ты дошел, морячок! О-о-о... если бы у меня была сила, я живьем бы съел этого «Рассосетсе»». Фан Фанович поймал во взгляде своего незваного пациента что-то роковое, страшное, обреченное: он своими глазами видел, как этот псих набросился на разводе на нарядчика. И хотя с этим слабачком легко можно справиться, если он попытается наброситься на упитанного «Рассосетсе», но у страха глаза огромные, он ведь своими руками смазывал нарядчика марганцовкой. Ему стало страшно. Он быстро подхватился, открыл дверцу своей конуры в тесный коридорчик, где собралась очередь, и поспешно объявил:
- К-к-к-то-о-о-о т-т-тут есть с яго б-бри-га-ды?
- Я!!! – шустро отозвался Салюнин.
- Я то-бе ос-во-бож-де-ние за-пя-шу, свя-ди боль-но-го в ба-рак... Как твое фа-ми-лие?
Салюнин подсадил меня на нары в бараке, я снял второй мокрый чулок с ноги, снял с левой ноги мокрую штанину, а с правой, хоть разрезай - не пролазит штанина через раздутую ногу. А разрезать - так потом ни иголки, ни нитки не достанешь - и кукарекай после. Проглотил четырехсоточку и баланду, которую принес мне друг Свистула. У меня не только нога болит, но и левый бок так ноет, что ни кашлянуть, ни дыхнуть, а кашель беспрерывно мучает, но адская усталость последних двух дней заглушила боль и голод, и с одной мокрой штаниной на ноге я крепко-накрепко уснул.
Разбудил меня удар палкой по больной ноге. Даже звезды заискрились в голове от этой боли. Это «придурки» выгоняют бригады «без последнего» на развод.
- Ай-й-й! У-у-у!!! - завопил я от невыносимой боли.
- А-а-а? Рысь прокаженная!... Это ты? - злорадствует поцарапанный нарядчик, празднуя свое превосходство над беззащитной жертвой.
- Брось его! - вмешался комендант. - С ним противно связываться! Он и сам сдохнет. Видишь, у него гангрена, еще заразишься от него! - и к моему счастью «придурки» удалились в другие бараки щекотать «фитилей» своим воспитательным инструментом.
*****
В этот день из Кемеровской тюрьмы привезли сто человек пополнения. Обслуге и ВОХРовцам работы хватает: нужно распределить уголовников к «бытовикам», а «контриков» в «политические» бараки. Это распределение новеньких по бригадам, возможно, спасло меня от самосуда «придурков». А возможно, они и, правда, испугались заразиться от такого сомнительного больного: ведь на него даже смотреть было противно.
Походкой трехлетнего рысака, по-жигановски одетый, вошел в барак один из новеньких, насвистывая «жучок».
- Что, «фи-ти-ли», догораете?.. - с гонором обратился он к освобожденным от работы, тоже облепившим печку, точь-в-точь, как когда-то давным-давно, месяца два-три назад, заходили на разведку в соседний барак два друга - Бакиров и я.
- А ты куда денешься? - отвечает «тень», шмыгая носом, - тоже здесь дуба врежешь.
- Фу-у-у ты-ы, ну-у-у ты-ы... Я-то? Да у меня срок полугодичный!.. Да я на параше свой срок пересижу!.. Ха-ха-ха-ха!!!
Прошелся «жучок» по бараку из угла в угол, оценил нищету обитателей, посмотрел на мою выставленную ногу и засвистал: «Ой, умру я, умру я ...»
- Что ты, собака, пришел меня хоронить? Я еще живой! - думал я.
Когда бригадники улеглись спать, мне не давали уснуть помятые ребра. Я зашептал своему соседу радостную весть, услышанную от новеньких: о наступлении Красной Армии на Западном направлении. Сосед в ответ еще тише прошептал: «Слава аллаху, что проклятущих фрицев бьют!» - и еще тише: «Запомни мое слово, мой верный друг Павлик, доверяюсь только тебе, больше никому на свете не скажу этого - если немец дойдет до Урала, всех нас, «контриков», пустят в расход».
Как ни пытался я слезть с нар, чтоб сходить на прием к «лепкому», ничего у меня не получилось. «Вероятно, подошло время тебе концы отдавать, бывший краснофлотец», - подумал я. Когда бригада пришла с работы, я попросил бригадира, чтоб тот сходил и сообщил «лепкому», что бригадник не может прийти.
- Да ты в тепле просидел, а я в слякоти продежурил, ты царствовал, а я в аду был. Теперь буду из-за каждого трупа бегать мерзнуть, лишние калории терять! Все равно, ты в гроб смотришь! Вон, нога как блестит, словно надутый пузырь, вот-вот лопнет! - рокоча простуженным носом, вынес бригадир свое окончательное решение.
Тревожно спалось мне в ту ночь, и ребра болели, и думал я, как поутру «придурки» будут по тающему снегу к вахте волочить. Как защитить горло, чтоб не задохнуться, когда будут тянуть за воротник телогрейки? Эх, подняться бы на ноги вообще, гульнул бы я этим «придуркам», и чертям бы тошно стало. Хоть бы уснуть, и никогда больше не проснуться! А что, если обратиться к Господу-Богу?.. Чтоб он принял мою душу в рай или в ад, безразлично... пусть только прекратит это земное страдание. Настрадался я на этом свете предостаточно. О-о-о!..
«Всемогущий Боже, прими мою душу к себе, ну если я не заслужил к тебе, если есть у меня грешки земные, то направь к черту в ад, там ведь гораздо лучше, чем в «Трубкином» лагере. Там ведь тысячи лет мучаются люди, - мне бабушка говорила, - а в этом лагере и двух месяцев не выдерживают такие, как Бакиров и Царев. Великаны - а смял их «Трубка-палка». Прошу тебя! Умоляю!.. Боже, услышь мою молитву от чистой души! ... Прими меня! ... Я не хочу больше жить и страдать на этом грешном свете!.. - О-о-о!.. Всемогущий, сжалься надо мной!.. Ты посмотри, я не живу, я только существую, неужели тебе не видно?.. Я же от всей души тебя прошу!.. Господи-Боже, посмотри, как я страдаю!.. Господи, дай мне смерть! - и тут я сцепил зубы, выставил худющие скулы и промычал - Не принимаешь, гад? Н-у-у-у!.. Гидра!.. Если так, если ты такой - можешь, да не желаешь? ... Навсегда избавить от этого ада? ... Значит, ты злюка, такой же, как комендант, как нарядчик, как «Трубка» и его любимец - людоед Свиридов. Если ты не в силах это сделать, то ноль тебе цена, душегуб!.. Если ты всемогущ и не желаешь сделать добро человеку, то я тебя проклинаю, отправь меня за это в ад!.. Не принимаешь? Ну-у-у... Если так!.. То я хороню тебя на всю жизнь, здесь, в суровой Горношории. Ты для меня больше не существуешь! Аминь, аминь!.. Матушка, родимая землица! ... Прими хоть ты меня в свои объятия!.. Лейтесь, мои холодные слезы, рыдай, моя ничтожная душонка - и родимая землица не принимает, брезгует живым трупом... Сколько здесь подохло, а меня обходит проклятая смерть. Что ж, буду ждать завтрашних издевательств - и самого главного, самого дорогого – паечку».
Когда раздался по лагерю лающий звон чугунной рейки, я еще больше выставил напоказ опухшую ногу: смотрите, мол, «придурки», сжальтесь, не бейте, ведь больно. И меня не тронули. На этот раз даже разочек не ударили, вероятно, побрезговали подойти к такой отвратительной ноге. А когда по лагерю раздался самый страшный звон, тот, которого я ждал всю ночь, как своего палача, в барак быстро забежал комендант и объявил:
- Всем собраться в первом бараке на поверку!..
Я остался на месте в ожидании самосуда. Прошло минут пятнадцать бесконечного томительного ожидания. О-о-о... как медленно тянется время в таком ожидании! Минута кажется часом: «Вероятно, крышка тебе, бывший матрос! Забегут озлобленные «придурки», убьют - и уволокут в первый барак. Скажут: «Ночью дошел!» Кто здесь будет проверять! Тем более, сам «Трубка» говорил конвоиру: «Ты его по дороге того...» У них есть веская причина разделаться с беспомощным бунтарем за царапанье нарядчика. Да это и хорошо: что не смог сделать Бог со своей Богоматерью, сделают без зазрения совести лагерные «придурки», им это - раз плюнуть.
Шумно топая ногами, в барак вошли начальник лагеря, дежурный вахтер, за ними «Рассосетсе» и лагерные «придурки». Я замер в томительном ожидании самосуда.
- Чего придуриваешься? - спрашивает «Трубка-палка».
«Ну, все, запевай, бывший матрос, - думаю я, - началось! Ну что ж, чему быть - того не миновать! Двум смертям не бывать!»
- Не могу с места сдвинуться, - слабо простонал я и подумал: «Сейчас начнет айяякать!»
- Освободи его денька на два-три, - велит «Трубка-палка» Фан Фанычу, к великому моему удивлению, - да зайдешь после поверки, смажешь ногу марганцовкой, а то ты такой дармоед - не скажи тебе - и сам не придешь и лекарства пожалеешь.
На пятый день освобождения нарядчик не выдержал, огрел палкой по больной ноге, и ее прорвало. Гною вылилось стакана два, и нога постепенно стала спадать от опухоли. То, чего не сумел сделать «Рассосетсе», в один миг сделал нарядчик.
А солнышко уже изрядно пригревает. Освобожденные от работы, словно мухи, прилипают к бараку с солнечной стороны, рассядутся на досках, которыми обшит весь фундамент бараков, подставляя себя под милые лучи солнышка - и сидят неподвижно часами.
Только на девятый день «Рассосетсе» выгнал меня на работу. Уже весна в полном разгаре, везде ручьи бегут, на пагорках сухие места появились, кое-где зеленая трава из-под снега показалась, напевали птички. Только нас весна не радовала, мы были живыми трупами.
*****
В первых числах мая из Кемерово приехала внушительная комиссия: двое в шляпах, при галстуках, а остальные сверкают только что введенными новенькими погонами войск НКВД. В этот день всем, даже освобожденным, выдали магаровую кашицу - и голодные горемыки словно ожили, ласково друг другу улыбаются:
- А что, братцы, может, всегда будет такая кашка?
- Говорят, «Трубку» снимать будут!
- Ох, нажился он, братцы, здесь на наших крохах и трупах, страшное дело!
Комиссия уехала, и ничего не изменилось, а «Трубка-палка» стал еще свирепее:
- Что.... «те-ни», на-жа-ло-ва-лись?.. По-мо-гло? А-а-а? Да знаете вы, трупы, сколько я вас похоронил? Здесь под каждой шпалой по десятку зарыто «контриков»! - он показал пальцем на железнодорожное полотно. - Когда в тридцать восьмом проводили эту ветку... У-у-у! Писаки, мараки!... - и со злобой принялся колотить близстоящих своей любимой палкой. Я же, как всегда, находился в середине строя, меня палка редко доставала.
Прошло полмесяца после нового этапа из тюрьмы, и новенькие подровнялись со старыми лагерниками худобой, а некоторые успели и загробную жизнь посетить. К издевательствам и побоям привыкли, как к должному и неотменному: вперед, так вперед; стой, так стой; садись, так садись. Заключенные говорят между собой, что и в аду поначалу так же трудно, как и в этом лагере. А потом привыкают и тысячелетиями живут. А рядышком, через забор, так же, как и через наш деревянный забор рабочей зоны, живут зажиточные святые, наподобие «трубкиной» свиты. Пьют бокалы наливные и закусывают свежей воблой и таранкой, а грешникам, чтоб не бунтовали, тоже выдают бокалы, но без дна - и сколько бы не черпал из этого чертовского котла - а выпить не может: по губам бежит, а в рот не попадает.
Уж и суглинковая возвышенность оттаяла и сама просится в тачку. Но нагрузят доходяги этой грязи, а вывезти в отвал ни у кого нет сил. Везут одноколесную тачку семь человек - один в середине, между ручек, по два по бокам, и два тачку страхуют, чтоб не опрокинулась. Со стороны посмотреть - так даже бурлаки «Эй, ухнем!» ужаснулись бы, увидев эту артель. Домучили тачку к деревянному настилу, а здесь, по настилу, легче, но уголовники, которые взрывают породу и получают пайки-семисотки, а некоторые даже девятисотки, все время копошатся, как муравьи. Они лагерной бранью склоняют «контриков», требуют освободить трап, чтоб не мешали нормально работать, и даже переворачивают тачку вместе с бригадниками. А упрямый учетчик, тоже из уголовников, не отмечает опрокинутую тачку.
Бывает, майское солнышко выглянет из-за туч, пригреет прозрачных заключенных, приспособятся они на сухоньких бугорках, застынут, как статуи сказочного заколдованного царства из старинной сказки. Дремлют под лаской оттепели, пока незаметно и бесшумно, как кошка к мышке, не подкрадется начкар, и не врежет увесистую плюху по затылку, да так припечатает, что иной слабак поохает день-другой и преставится от такого угощения. Ударит одного, а остальные, словно напуганная стая гусей: ”Га-га-га-га!!! Га-га-га!!!” Повскакивают на ноги, возьмутся за черенки лопат, отбывая время работы. Шутя, шутя - смотришь - уже полная тачка, снова пора везти в отвал. Начкар скрылся - снова все сели отдохнуть минут на сто, а то и на двести под яркими приятными лучами солнца, которое убаюкивает, как родимая мамаша баюкает свое чадо в колыбели. Еще не дают покоя появившиеся надоедливые мухи. Еще кое-где снег лежит, а они уже ожили. Сядет на лицо, лазит, лазит, словно хозяйка, на чужой территории. Малосильными и отекшими руками тяжело и лень все время отмахиваться то от одной, то от другой. Сдунешь с носа эту образину, а она на лоб перелетит. Ползает там, играя на нервах, как на расстроенной гитаре. Все ищет, где кровушки соснуть на этом высохшем маслаке. «Ну что ты, тварь насекомая, ко мне пристала?.. Что, чувствуешь, слабину надыбала?.. Уйди, тварь позорная!» - молящим голосом просит муху «слабачок». А скотина русскую речь ни чуточки не понимает, ползает и ползает, не дает спокойно отдохнуть на работе. А тут не только муху - собственные сопли, беспрерывно капающие с кончика докрасна растертого носа, тяжело вытирать оловянными руками.
Наверху пробилась из-под земли сочная зеленая черемша. Это дикорастущий лук. Позабыли все о злом Свиридове, обгоняя друг друга, накинулись голодные на зеленые растения и вмиг очистили отведенный участок от этого лакомства. А рядом - протяни руку - за прочерченной штыком границей, красуются сочные перья черемши. И здесь не обошлось без крови: Свиридов смертельно ранил Хамзаева за стебель черемши, который тот пытался вырвать за условной границей. Пока поднялся на возвышенность начкар, Хамзаев истек кровью и скончался.
*****
В десятых числах мая приехала из Кемерова врачебная комиссия, и всех лагерников комиссовали в ОПП – Оздоровительный пеллагрический пункт, а за то, что выходили на работу, к стационарной пятисоточке прибавляли еще двести граммов хлебушки, а шулюмка такая же осталась. Так мы расстались с четырехсоточками. Нашу бригаду слили с бригадой Файнберга.
*****
Во второй половине мая по лагерю поползли упорные слухи: «Лагерь будут закрывать!», «Объект работы будут закрывать!». Но я не верил этим слухам. Я давно похоронил себя здесь, в этом лагере, и безропотно ждал изо дня в день той же участи, которая постигла большинство этапников из «столыпинского» вагона.
Даже когда двадцать девятого мая 1942 года всех оставили в зоне и произвели генеральную поверку в присутствии незнакомого конвоя, все равно, я не поверил в новый этап и продолжал считать себя живым трупом.
В живых осталось сто двадцать три человека, включая обслугу. Из всего хабаровского «столыпинского» вагона за полгода выжили, кроме меня, еще три человека. Заключенных загнали в те же самые вагоны, в которых возили на работу, поезд легко взял разгон и покатил в Темиртау - из Горношории в Горношорию.
Лишь когда в окнах вагона замелькали зеленые кроны деревьев, бархатная, зеленая, высокая, сочная травка и прозрачное голубое небо, только тогда вдруг - глубоко внутри - зажглась какая-то искра, какая-то надежда, что-то зашевелилось где-то глубоко, и я ожил, я поверил, что еще живой, - даже пощупал сам себя. Какая-то внутренняя струя пронеслась по телу - струя надежды, живительная струя - и я заплакал от переживаемого возбуждения, от внутреннего торжества, от радости. Слезы сами покатились из открытых глаз по изможденному лицу. И впервые в жизни я не стеснялся своих прозрачных торжественных слез. Я ни от кого их не скрывал. И бесконечно повторял про себя: «Я еще живой!..» А колеса вагона вторили: « Живой!.. Живой!.. Я еще живой!»
- Ну-у... что ты, Павлик, раскис? - тихо шептал Петро Свистула, - Эх, ты, моряк, моряк! Бери пример с меня, с пехоты, я ни чуточки не теряю бодрости духа. Едем, дорогой, на новое место, радоваться надо. Коли будет хоть маленькая связь с «вольняшками», я не пропаду, на мой век дураков хватит. Посмотри, мой друг, в окно - солнышко светит! Эх, Павличок, хорошо на волюшке!
- Может, Петя, я от радости плачу! Живой ведь остался! Ведь помнишь, каким я был, с нар не мог слезть по нужде. Ведь лагерь смерти, Петя, покидаем, как же тут не плакать! Сколько этапников из Новосибирска и Кемерово осталось там за последние три месяца,- а мы-то с тобой живы.
А колёса вагонов: «Тук-тук-тук!.. Живой-живой-живой!.. Тук-тук-тук!.. Ку-ку-у-у-у!!!»
Кроме Петра Свистулы и меня из Хабаровского этапа в живых еще остались Востриков Борис и Салдин - остальные за прошедшие полгода похоронены, как животные с бирками на ноге в восьмом и седьмом лагерях Горношории.
В вагоне этапниики, словно пчёлы, шумели о паечке, о густой баландочке и о других «деликатесах». В одном углу вагона собрались гурьбой уголовники, там трёкало насвистывал роман с зажаркой и выпивкой дорогих вин. Из того же уголка периодически раздавались злые окрики: «На развод!!!», «Без последнего!!!», «А вот последний!» И Петро Свистула из нашего уголка подключался к этой перекличке: «Я научу вас свободу любить!»
Этот ропот адресовался «придуркам», которые жались в другом уголке вагона. Они сидели тихо, молча, подавлено. Изредка то один, то второй тяжело вздыхали. Они переживали, как их встретит новый лагерь. Они прекрасно знали, что этап везли в отделение горношорских лагерей,- где, вероятно, найдутся «законники», которое спросят за неслыханный произвол, который они творили над своим же братом заключённым.
... В казематах пытали друзей,
Окружили невидимым тыном
Крепко слаженной слежки своей.
Наградили меня немотою,
На весь мир окаянно кляня,
Окормили меня клеветою,
Опоили отравой меня,
И до самого края дошедши,
Почему-то оставили там...
Анна Ахматова