Мы били штольни сквозь мерзлоты,
Нам волей был подземный мрак.
А поздно вечером с работы
Опять конвой нас вел в барак...
Спускалась ночь на снег погоста,
На склон гранитного бугра,
И тихо зажигались звезды
Там,
Где чернели
Номера...
Анатолий Жигулин
В Первом лагпункте к мужской зоне были пристроены два женских барака. У самой вахты располагался барак расконвоированных и «придурков», рядом – ширпотреб. В центре лагеря - столовая, направо - два барака уголовников, а рядом - барак «Индии». Налево от столовой - барак «контриков», а дальше, у самой зоны – баня. Возле женской зоны - барак горняков и рядом контора. С тыльной стороны пропускной будки располагался стационар и ОПП: Оздоровительный Пеллагрический Пункт.
Лагерь находился в километре от средней величины сопки, в которой была прорыта штольня - вход в рудник. «Контрикам» работать в руднике не доверяли, боялись, чтоб они чего-нибудь не подстроили - ведь они же враги народа. До войны модно было показывать в кино, как «контрики» вредили в шахтах.
После бани мы прошли врачебную комиссию, и около сотни прибывших попали в ОПП.
Я, Свистула, Востриков и «Россосетсе» попали в бригаду Голубьева на сортировку и погрузку доломита. Бригада помещалась в полутёмном, но чистом бараке. Выдали нам новые матрасы, байковые одеяла, новые хлопчатобумажные брюки и рубашки. Из обувки, кто «корды» получил (ЧТЗ), кто ватные чулки и к ним пеньковые лапти.
Работала бригада на погрузке и сортировке доломита. У самого обрыва цементного перрончика железнодорожного тупика выкладывали доломит, а когда подавали вагоны, то грузили этот доломит, а мелочь почему-то отправляли в отвал.
«Россосётсё» с двумя бригадниками гоняли и выгружали вагонку с отходами. Как только Фан Фаныч брался за борта вагонки, бригадники поднимали такой тарарам, что жутко было слушать: ««Россосётсё», скорей давай вагонку!..» ««Россосётсё», шевелись!..» И тут выбегал из диспетчерской будки заместитель бригадира Злобин и склонял его по всем городам и сёлам. Однажды, подыскивая сближения с тощими, «Россосётсё» подошел к Свистуле:
- Охо-хо-хо-хо! Чо-во оно бу-дя, чо-во оно будя!
Свистула наклонился к нему и зашептал: «Ничово... россосётсё, розомнётсё, - так пройде - иди пороботай!» И тут же завопил, словно взбесился, даже конвоир насторожился:
- Ой, братцы, не могу! Дайте мне кусок вкусного доломита, я его проглочу!.. Ха-ха-ха-ха!!! Держите меня! Держите! Дожил я до торжественной минуты! Братцы! Миленькие мои горношорцы, наконец-то «Россосётсё» просит у меня рецептик от «доходиловки»! - и мигом сменил тон. - Иди, псина, вкалывай! Вот тебе рецептик, скотина! Колода ты неотёсанная!- и так его толкнул, что тот распластался на мелких камушках доломита.
Встал «Россосётсё», взялся за вагонку, а бригадники его окружили - тот незаметно тормозит вагонку, иной камушек старается под колесо подкинуть. И так издевались над ним ежедневно – и вскоре он стал похожим на скелет.
Как назло под конец смены, когда силы уже были на исходе, подавали под погрузку два вагона. В первый день из диспетчерской вышел бригадир, а он там пропадал все время, наворачивая любовь с диспетчершей. Он был всегда чисто одет, в гражданском, при галстуке, - и обратился к нам, новеньким:
- Братишки!.. Пошевеливайтесь! Не допустим простоя вагонов ни на минуту! Я обращаюсь к вам, новеньким! Знайте, мы грузим доломит, которого ждут домны. Его добавляют в руду для качества брони, а броня нам нужна как воздух. В броне, братцы, залог нашей победы - и нашей долгожданной свободы!.. Если мы лишены возможности быть там, – и он показал рукой на запад, - так давайте же помогать фронту своим добросовестным трудом от чистого сердца! Шуруй, братцы, дружно!.. Вот так! – он нагнулся, взял глыбу и швырнул её в вагон.
******
Пайку получали девятисотку и два раза в сутки по семьсот пятьдесят граммов густой затирки, и двести пятьдесят граммов совсем густой, на второе, но и та и другая не солёные. Соли в лагере не было. За коробочку соли давали девятисотграммовую паечку.
Проходили летние деньки – тёплые, приятные, солнечные. Горношорсокое лето грело по-особому тепло и уютно. А когда набегали сизые тучи и начинался проливной дождь, никто не унывал – ведь тучи вскоре уплывали, из-за седых облаков выглядывало яркое солнышко, оно быстро сушило мокрую хлопчатобумажную одежду, только пар валил.
Норма - отсортировать 24 тонны доломита или погрузить 12 тонн в вагон. А бригада сорок пять человек. Как-то в бункере застряла изрядная глыба. Заволновался бригадир: шутка ли, задерживать погрузку в военное время! Я перелез из вагона в бункер, тронул глыбу ломом и вместе с ней очутился в пульмане, присыпанный мелочью доломита. Отрыли меня быстро, я не успел задохнуться, отделался изрядными синяками, да ребро стало побаливать. Я всегда совал свой нос не в своё дело, и часто попадал из-за этого в неловкое положение. Когда ушли вагоны, бригадир премировал меня целой закруткой самосаду. Меня окружили, как именинника, и с нетерпением наблюдали: «сорок», «двадцать», «потянуть», «бросить».
******
Начались беспрерывные осенние дожди, стало невыносимо тяжело - негде сушиться и никому это не нужно. Бригадир с помощником Злобиным жили в бараке расконвоированных и в барак к бригадникам не заглядывали. А дождь не знал пощады, тучи чередовались одна чернее другой. Иногда выглядывало красное-красное, как будто кем-то обиженное солнышко и мигом пряталось за густо движущиеся многоэтажные облака.
Выданная старая ватная одежда с заплатками не высыхала, обувь на грубом доломите разлазилась, как гнилая.
Володя Буханов, староста барака, не разрешал не только сушиться у печки, но запрещал даже греться. А тут, словно одно к одному, вместо затирки стали давать баланду из зелёной капусты. Вместо отдыха я приспособился через день топить по ночам печку в бараке, за что имел милость от старосты барака сушить свою одежду... Кроме топки этой огромной кирпичной печки, мне староста велел сторожить ночью барак. Сам пятидесятилетний староста спал, как медведь в своей берлоге, по желанию раза два поднимался и обходил свои владения: проверить, не спит ли страж. В одну зловещую ночь, как я ни старался бодрствовать, а глаза, словно песком засыпанные, невольно закрывались. Щёки налились розовой краской, в голову, как будто опилок кто насыпал - после тяжёлого одиннадцатичасового рабочего дня. И я, убаюканный теплом, прилично вздремнул сидя. Снилось мне то, о чем я ежедневно мечтал - как будто бы я уже с крыльями. Взмахнул я крыльями и взвился ввысь. Вот уже Уральские горы позади, а я летел быстрее стрелы, туда - на выручку своим годкам-ровесникам: «Держитесь, дорогие годочки, я лечу к вам на помощь, вместе будем бить фашистского зверя, мстить за поругание нашей священной землицы!..» - И бросился на огромный немецкий танк, ударился о него со всей силы... а в это время на мою голову опустилась рука с такой силой, что я, находясь ещё в дрёме, брякнулся на пол:
- Ты чего дохнешь? Для чего ты здесь поставлен?.. Курортничать у печки?.. Что это тебе, Ессентуки?.. «Доходяга» чёртов! Брысь отсюда, тварь позорная! - и толкнул меня под бок валенком.
Я быстро подхватился, подбежал с другой стороны печки, поснимал уже не свою, а Степкину одежду и покарабкался в своё гнездо.
А деньки осенние все холоднее, все дождливее не давали покоя ни днем, ни ночью. Прижмемся ноченькой друг к другу: Стёпа-харьковчанин, Ваня и я, согреемся в мокром, поспим, а утром снова по лагерному звону на целый день под моросящий дождь. Утром Володя-староста выгонял бригады из барака к вахте на полчаса раньше. Прислонимся к стенке барака расконвоированных, а сумрачная мгла окутывает мраком ждущих развода. Нежданно-негаданно начинал лить холодный дождь и безбожно хлестал нас и хлестал.
- Табачку!.. Табачку!.. Кому закруточку? - бегал Петро Свистула, не обращая внимания на дождь.
- Да-а-а... - гутарил Стёпа-харьковчанин – если останемся в живых и попытаемся рассказать своим правнукам, что мы пережили, - не поверят, скажут: «Сказочки, дедушка, рассказываешь. Разве можно, дедуля, такое пережить?»
- И что удивительно, - никакая болезнь к нам не пристаёт! - говорил Борис Востриков, бывший бригадир. - Хотя бы заболеть, да в ОПП зимушку прокантоваться.
В одну из ноябрьских ночей заметался я в жару. То всегда было холодно, а тут вдруг появилась во всём теле ломота, мучительная головная боль - и как будто меня в горячую парную бросили, где не хватало воздуха - и я задыхался, Что дальше происходило, не помню, я провалился куда-то в бездну. Проснулся и пришёл в себя в лагерном стационаре.
- Док-тор!! Док-тор! Беспробудный пришёл в себя! - кричал сосед по койке.
Седая женщина в белом халате мигом подошла ко мне, приложила руку к моему лбу, потом к сердцу, подсела рядом и принялась кропотливо прослушивать грудную клетку.
- Дыши!.. Ещё дыши!.. Ещё! - прозрачные капли выступили у меня на лбу, что-то хрипело в правом и левом боках: «Ну что она пристала ко мне, как оса! Даже мне слышно, безо всякой трубки, что в груди хрипит!» А она не отставала: «Дыши, еще дыши... Молодец!» Она похлопала меня по щеке. – «Санитарка! Сходите на кухню, выберите из мерзлого картофеля нормальных серединок. Скажите повару, что я велела. Приготовьте тёпленького картофельного бульончику - и попеременно через каждые два часа давать этому больному, как лекарство - то бульончику – то затирки. Да смотрите не переиграйте, давайте только по две ложечки, он очень-очень болен и слаб. Он будет жить!» - И спокойно удалилась в свой ветхий фанерный кабинетик, высоко подняв седую голову и бормоча себе под нос: «Ну и организм! Же-лез-ный!»
- Да что же это, братишка, за врач?- шептал я слабым голосом соседу. - Она как принялась прослушивать, так даже я почувствовал, где рыпит внутри. Рыпело, как новые хромовые сапоги у деревенского парубка.
- Чудак ты, а не сапог!- шептал сосед, который позвал врача. - Это же доктор Шапиро!.. Понимать надо!.. Да её же все знают! - и еще тише прошептал - Их здесь целая группа из Кремля. Говорят, ещё по соседним лагерям разбросаны её однодельцы. Они по делу сына Горького, Пешкова сидят. Может, читал в газете при Ежове?
- Да читать-то я читал! Но не может быть: она ведь такая добрая, внимательная - и вдруг... Я же в газете читал, что Пешкова отравили мышьяком «враги народа». Я не верю, что она враг народа.
- Тише ты, сапог... цыц! Ни слова!.. Сдурел, что ли? Хочешь, чтобы нас обоих к «Куму» подмели? Я тоже не верю... но молчёк, - и еле слышно добавил, - и здесь стукачи есть!
Немного помолчал сосед и снова зашептал:
- Золотой человек эта доктор Шапиро, какое у нее благородное сердце! - ну настоящая родная мамаша! Ты бы посмотрел, как она за тобой ухаживала - как за ребенком! Массаж делала, даже ночью от тебя не отходила. А я не верил, что ты оживешь, думал, живой труп около меня лежит, даже жутковато ночью бывало. Да ты хоть знаешь, сколько ты спал?
- А сколько?..
- Ха-ха! Да ровно недельку!
- Да ты что, сдурел, что ли?.. Не может этого быть!
- Вот тебе и не может. Да у тебя температура дня четыре или пять держалась сорок один градус, а позавчера медсестра померила - между прочим, на воле она тоже работала врачом, Шапиро плохую себе в помощники не возьмет. Так вот, померила она температуру и подняла истерический крик: «Доктор! Доктор! Тридцать восемь у больного!» Шапиро сразу же пришла, послушала тебя, снова массаж сделала и заявила: «Кризис миновал!..» А вчера уже тридцать семь и пять - и вот сегодня ты проснулся, а доктор тут как тут. Что же тебе наснилось за эти дни?
- Ничего не помню, мне кажется, я был где-то в бане на верхней полке. Смутно так помню, мамаша меня гладила очень часто.
Прошло два денька, и я уже получал полностью стационарный паек, а потом такой голод появился, что и ведро баланды съел бы. Доктор Шапиро выходила меня, и конце декабря 1942 года меня выписали в слабосиловку ОПП, которая находилась в этом же бараке - через стенку.
В слабосиловке находились пеллагрики в одной летней одежде. Для тех, кому требовалось выйти из барака, у входа лежали три пари пеньковых лаптей. На сплошных двухэтажных нарах лежало по два сшитых матраса, каждому заключенному было выдано байковое одеяло, которое скорее напоминало гардину. На верхних нарах теплее, но не всякий «фитиль» способен был туда взобраться. Каждый истощенный имел деревянный крючок, которым он выдергивал нитки из выданного одеяла и рукодельничал, кто что умел: носки, рукавички, перчатки - и на готовые рукоделия меняли у горняков хлеб и табачок.
*****
В лагере подчистили всех поляков - в армию, в формируемую польскую дивизию Костюшко. А чуть попозже забрали и румын. Радуются заключенные, в каждом теплится надежда, что скоро и русских будут брать на передовую. И вскоре пронеслась по лагерю весть: «Приедет военная комиссия набирать в армию Рокоссовского. Он сам из заключенных, лично сам Сталин его реабилитировал. Это наш брат! Он все пережил, все знает, сочувствует нашему брату, отверженному». Дошел этот слух и в слабосиловку. Я купил за пайку хлеба лист бумаги, написал заявление и носил его в кармане, как святыню, как неоценимую драгоценность, не зная, к кому обратиться, и никому не признавался в своей задумке.
Во второй половине января сорок третьего года приехала комиссия. И я, крадучись, как воришка, чтоб никто не заметил, убежал из барака и с ходу ворвался в комендатуру. Открыл дверь в волшебный кабинет - и взору начальника лагеря и трех военных предстал полураздетый, в пеньковых, полных снега лаптях на босу ногу, тощий двадцатичетырехлетний пеллагрик с грязным клочком бумаги в руках. Все военные, сидевшие за волшебным столом, с удивлением и брезгливой иронией посмотрели на ворвавшегося в кабинет нахала.
- Как фамилия? - с чувством отвращения к этому горе-вояке спросил один из комиссующих.
- Овчаренко.
- Тебя вызывали? - спросил средний.
- Нет! - заторопился я в суеверном волнении. - Но вот!.. - и положил на стол затрепанное, замусоленное, помятое, грязное заявление. Разве им докажешь, что это заявление - ценой в одну паечку вкуснейшего кровного хлебушки!
Военный развернул бумажку и прочитал:
ЗАЯВЛЕНИЕ
Прошу взять меня добровольцем на фронт!
Жизнь отдам за Родину! Убедительно прошу!
Не пожалею последней капли крови! И еще раз
прошу - не откажите в моей просьбе!
Январь 1943 год П.Г. Овчаренко
Я спешил побольше сказать, на ходу соображая, что ко мне относятся скептически, что я не похож на человека, а тем более, на воина, и боялся, что меня не выслушают до конца. И начал путать все то, что зубрил бессонными ночами.
- В штрафную прошусь я!.. Возьмите меня в армию! - торопился я в напряжении, - дайте возможность хотя бы умереть человеком!.. Я кровью искуплю свою вину перед Родиной!.. Я!.. Я!.. Я!..
- Какой у тебя срок?
- Восемь лет! Но я уже два го..
- Какая статья?
Мурашки защекотали мне спину: «О-о-о, проклятая статья!».
- Пятьдесят восемь, десять...- упавшим голосом ответил я, уже окончательно сознавая, что меня не возьмут.
- Мы эту статью не берем! - и средний комиссар подал мне обратно мое заявление.
Но я к заявлению не притронулся, я стал на колени, слезы покатились по худому лицу, лапти соскочили с ног. В том месте, где я стоял, на чистом полу образовалась лужа от тающего на ногах и лаптях снега. Пальцы босых и мокрых ног оставляли на полу отпечатки. Но я ни на что не обращал внимания, жалобно упрашивая комиссию. Я силился сказать что-то новое, но голова ничего не соображала, и я повторял одно только одно слово:
- Возьмите!.. Возьмите!.. Возьмите!..
Наконец, что-то внутри, прорвалось, и я залепетал:
- Не на курорт прошусь - в штрафную!.. Возьмите!.. Умоляю!.. Прошу вас!.. Вы можете!.. - и протянул обе руки вперед.- Я кровью...
- Не имеем права тебя взять! - сухо ответил комиссар. - Статья не позволяет.
- Возьмите! - простонал я в последнем усилии, беспомощно падая на пол.
Начальник лагеря вызвал из соседней дежурки двух надзирателей, и они, как пушинку, вытащили меня в коридор и вслед выбросили лапти. Я посидел немного, приподнялся: в коридоре-то холодно, здесь не поваляешься - и тихо шатаясь, поплелся в свою слабосиловку. «Наплевать теперь на все, - думал я, - и на холод, и на снег, и на злющий ветер, который задувает под рубашку и брюки, и на то чихать, что заметят в слабосиловке и вышвырнут на общие работы за зону, все равно, здесь моя могила».
Но к счастью, никто не заметил моего отсутствия. Залез я на нары, укутал ноги решетчатым одеялом, свернулся калачиком и в горьких слезах уснул.
******
Из слабосиловки иногда снаряжали экспедицию, человек двадцать по дрова. Однажды в таком походе я увидел среди конвоиров Свиридова - того самого людоеда из Седьмого лагпункта.
Карымов, бывший сынок бая, отбывал срок с тридцать третьего года, до конца ему оставалось два дня. Он был очень слаб, отёкшие ноги не слушались его, он систематически жаловался на горношорскую разрежённую атмосферу.
- Братцы, мине ноцу синился болсой-болсой собака – кусай, кусай, кусай мина!..
- Я тебе могу отгадать этот сон! - отозвался идущий за Карымовым Ваня Погодин.
- Гадай посалуста!
- Через два дня у тебя конец срока. Отгадал?
- Это твоя и так знала!
- Слушай дальше! Тебя вызовут в УРЧ и скажут: «Распишитесь, Карымов, в том, что вы, как особо опасный государственный преступник, задерживаетесь в лагерях до особого распоряжения». И будешь ты хлебать баландочку до конца войны.
-Тьфу!!! Тьфу!!! Не холосый слова твоя!
Все идущие поблизости захохотали.
- Что там за смех? - закричал Свиридов.
Свалили сухостой, распилили, увязали и двинулись в обратный путь. Карымов вскоре начал отставать. А тут, как назло, развязалась верёвка и чурки попадали на снег. Не успел Карымов нагнуться за ними, как грянул выстрел. Мы оглянулись и увидели Карымова, лежащего на чурках мёртвым. Охотник чуял добычу и был рядом.
- «Вудалак!» - «Людоед!» - «Убийца!» - зашумели слабосильные.
- Сесть! - горланил Свиридов, - я вас хорьков-зверьков больше сотни перещелкал. - У меня сотни грамот за бдительность, я чекист, мне скоро орден за вас дадут - и не мычите напрасно!
На эхо выстрелов двинулись от лагеря три конвоира на лыжах.
- В чем тут дело? - спросил начальник караула.
- Да вот, при попытке к побегу!
- Где же при попытке? Он же на дорожке лежит!
- Собирался, собирался бежать! - запаниковал Свиридов, не ожидавший такого определения начкара. - Он и дровишки бросил.
- Да ты, я вижу пьян?..
Ходили слухи, что здесь, в Первом лагпункте конвоиры презирают Свиридова за его чрезмерную жестокость.
- Нет!.. Нет!.. Я только стаканчик сивухи дернул для храбрости!
- Оно и видно! Давай сюда винтовку! – начкар взял винтовку, вынул затвор и положил себе в карман. - Вот так будет надежнее. А то ещё начнёшь палить нам вслед, «при попытке»! Оставайся, охраняй своего беглеца, мы вышлем лошадку из лагеря. А остальным подъем!.. Вперёд!
Всего двое суток не хватило горемыке, чтобы стать равноправным с убийцей.
*****
С девятого января по второе февраля 1943 года советские войска уничтожили под Сталинградом огромную немецкую группировку. Нам даже газету принесли. «Теперь наши пойдут!», «Теперь фашистам капут!» - радовались зеки.
После этой победы я окончательно потерял надежду попасть на фронт: «Если обошлись без меня в тяжёлое время отступления, то теперь уже точно обойдутся без заключенных. Нужно хоть здесь помогать фронту, а мы сидим трутнями - и вообще нужно поскорее ретироваться отсюда: слабосиловка и стационар - это единственное место в лагере, откуда выносят мертвецов, а я ещё жить хочу. Уже много пережил я за этот срок - и не имею права умирать, не рассказав обо всем пережитом маме». И на ближайшей же врачебной комиссии я бодрился, улыбался, уверял врачей, что здоров - и добился направления в ширпотреб.
«Одежду, где оставил, там и получай!» - сказали на комиссии.
Поплёлся я в старый барак к старосте Володе Буханову.
- Володя, я пришёл за вещами!
- Ты гляди на него... Ты откуда свалился?.. Что я тебе сторож, что ли?.. Да-а-а?. А «дудки»
не хотел?.. Его полгода нет! Исчез в небесную канцелярию, а я тебе вещи обязан хранить! Ха-ха!..
- Ты не смейся! Меня сюда послали за одеждой. Она же здесь осталась.
- Каждому промотчику я должен сторожить?.. - подбежал он ко мне, вцепился в рукав летней рубашки и потащил из барака. – Чтоб и духу твоего не было в бараке!- затопал он в бешеной ярости у порога дверей.
Поплёлся я к коменданту лагеря. Он помещался бараке расконвоированных в отдельной комнатушке. Услышав жалобу, посмотрел на меня, почесал в затылке - и повёл в каптёрку.
- Выдай этому промотчику одежду, бывшую в употреблении!
Каптёр выдал заплатанные ватные брюки, телогрейку, шапку, чулки, пеньковые лапти - и заставил за каждое Б/У расписаться. После этой процедуры комендант завёл меня в барак «Индии», показал на сплошные пустые двухэтажные нары и сказал:
- Определяйся! Здесь промотчики живут.
В бараке были собраны все мелкие воришки, «шкодники», «шики-брики», проигравшиеся до ниточки - все «тонкие, звонкие и прозрачные». Кое-где на нарах, как диковина, лежал матрас или одеяло: «Ничего, - подумал я, - в Горношории и не такое видали! Прорвемся!» С ужасом глядел я на них: голодные, полураздетые, до предела истощённые... но что удивительно - никто не унывал. Здесь царил какой-то цыганский навык, смех и шутки. Последнего сроку одежонку, даже рваные пеньковые лапти нельзя было с себя снимать: чуть-чуть зевнешь – уворуют и поставят на карту. И не будут скрывать, что проигрывают ворованное – наоборот, они с гордостью заявляли: «Иди, «темные» лапти проиграю!». И если найдёшь, а они уже проиграны, то не вернут, ответят: «Они выиграны!»
«Мустафа», точь-в-точь такой же, как в кинокартине «Путёвка в жизнь», собрал вокруг себя шумную ватагу «шики-бриков» и запел:
«Когда я был мальчишка,
Носил я брюки клеш,
Соломенную шляпу,
В кармане финский нож...»
И в тот же миг несколько тощих приняли уркаганский вид и подхватили припев:
«Одесса, Одесса,
Сгубила ты меня,
Пропал я мальчишка.
Навек сирота...»
«Что же, - подумал я, - раз в волчью стаю попал, по-волчьи и вой». Вспомнил Жоркину тюремную школу и направился к тощим игрокам.
*****
В ширпотребе бригадир поставил меня прожигать раскаленной докрасна проволокой отверстия в березовых мундштуках. Приятно сидеть у пылающей печки, но мастер заметил, что дело у меня спорится, и поставил вырезать ложки. Потом я делал сапожные колодки по образцу, а через месяц уже вырезал портсигары.
В апреле в барак «Индии» пришёл охранник и повел меня в особый отдел.
- Братцы, стукача к «Куму» повели! – шумел «фитиль».
- Стукачи ночью сами тайно бегают! 3а «довесочком» его ведут! - кудахтал бывалый уголовник.
«За что же к оперативнику? - мучился я в догадках. Кажись, ничего лишнего не болтал. Да никто и не знает, что я «контрик», ведь по игре в карты меня зачислили в уголовники. А может, за Петю? – думал я. - Только поселился в барак - и подружился с этим скромным пареньком: подстилали мою телогрейку, лапти в головы, а его шинелькой укрывались - прижмёмся ноченькой друг к другу, и теплее становилось. Но на днях проснулся утром, а Петя мёртвый. Ну, взял на себя грех, присвоил его шинельку, всё равно, она бы пропала. Хорошо, что хоть шинель с собой не взял, соседу по нарам поручил».
Конвоир завёл меня в маленький домик за зоной. В аккуратном кабинете, обставленном стульями, которых я давным-давно не видел и давным-давно не сидел на таких стульях, стоял стол, покрытый кумачовой скатертью, а тепло в сухом воздухе напоминало что-то далёкое-далёкое, родимое.
За столом сидел оперативник и что-то писал. «Они всегда так делают, цену себе набивают!» - подумал я. В томительном ожидании я незаметно размечтался. Мои мысли уплыли далеко-далеко в родимый край, и я сам того не заметил, как стало мне жаль себя, глаза наполнились влагой и редкие прозрачные капли покатились по щекам. Кабинетное сухое тепло блаженно разлилось в худом теле. А слезы, словно чуяли слабость, добирались до кончика, носа, и капали оттуда: «кап, кап, кап».
- Ну-у-у! - поднял голову следователь. - Рассказывай, как ты умудрился промотать свою одежду, обувку и постельные принадлежности?
«Так вот в чём дело!- пронеслась у меня в голове. - Это не беда!»
- Я лежал в стационаре с воспалением легких. Меня туда забрали без сознания еще осенью. Потом перевели в слабосиловку, а через полгода, когда выписали из слабосиловки, в бараке моей одежды не оказалось. А староста барака Буханов ответил: «Я мертвецам не сторож!» Меня ведь считали в бараке уже в «деревянном бушлате».
Посмотрел оперативник в мою сторону и, вероятно, подумал: «Буханова обижать нельзя, он ведь верный стукач». Взглянул он в моё дело, ещё раз посмотрел на меня, изможденного пеллагрика – и я уловил в его голосе какое-то сочувствие:
- Из морячков?..
Хватило одного теплого словечка, чтобы ответа у меня вырвалось какое-то клокотание и рыдание души, и я невнятно пробормотал: «Да-а... был когда-то морячком!» - и слезы потоком покатились по холодным щекам.
- Ну, ладно, ладно! Успокойся!.. Степаныч! Отведи его обратно в зону!
О-о-о... как мне не хотелось расставаться с этим уютным теплым кабинетом. В зоне вновь поджидал сырой, холодный барак, где в углах блестели снежные узоры.
За одежду сроку не добавили, как промотчику, но сколько я находился в этом лагере, мне всегда выдавали Б/У.
*****
Уже весной зашёл в ширпотреб грузин лет шестидесяти и обратился к мастеру:
- Душа лубезный, нарядчик распоряжение ест, выдели на мой баня один «ишак»!
Мастер показал на меня.
Когда меня привели в баню, у черного котла стоял пожилой кочегар и топил котел щепой.
- Вано, вот твоя помощника! Научи его «ишачить»!
- Меня зовут дядя Ваня! - кочегар протянул мне стою трудовую руку,
- А меня Павликом.
- Вот и отлично! Пойдем пилить дрова! Видишь, дожили - котел нечем топить!..
У дверей котельной лежали трёхметровые берёзовые кряжистые брёвна. Тяжело пилить. Пот заливал лицо. Кочегар видел и понимал, что его помощник очень слаб – но молчал. После того как я попилил, поколол и перенес в котельную чурки, дядя Ваня повел меня в столовую:
- Это наш новый дезинфектор! - сказал он повару и зашептал: Ты его поддержи, дай со дна погуще! Видишь, какой он прозрачный?..
******
Наступили банные деньки. Тяжело. Порою мне казалось, что я не выдержу этого ада - но дополнительная баланда шептала: «Держись, дружок!», и я, изнемогая, шевелился. Бригада раздевалась, я принимал одежду, связанную и подвешенную на специальные крючки - и вешал в адски жаркую дезкамеру. Хлопчатобумажная одежда на мне мигом становилась мокрой. Вот дезкамера загружена, закрыта, и пущен пар. Тогда заведующий посылал меня в моечную: сидеть и отпускать только по две шайки горячей воды - одной обмыть грязь, второй ополоснуться. Проходило десять-пятнадцать минут - все обмывались и выходили одеваться. Я закрывал на крючок банный отдел и направлялся в кочегарку, отдыхал, прислонившись к горячему котлу. Проходило сорок пять минут, наступала пора выкидывать одежду из адской камеры. А в раздевалке ожидала уже следующая бригада нагих. И так четыре дня в декаду, с семи вечера до двух ночи, а иногда в один день мыли вторую смену и ОПП. Бывало, только уснёшь, а заведующий будит, чтобы привести баню в порядок.
Один раз в декаду мылись женщины. Но заведующий также безжалостно посылал меня к крану отпускать воду. Стыдно было сидеть перед нагими девчатами, а они выстраивались в очередь - в чем мать родила и: «Ха-ха!.. Хи-хи!»...
Здесь же в парилке заведующий устраивал лагерным «придуркам» стыковки о девчатами. Даст условный сигнал - и та шмыгнула за дверь, которая закрывалась надежным крючком. А остальные девчата поднимали такой смех и визг - хоть убегай из бани. Нагло предлагали и со мной попариться. Я поначалу был не способен, ведь насквозь светился, а когда стал набирать вес, то начал и я шалить, ведь мне было двадцать четыре годочка.
Прошло два месяца работы в бане, я поправился, посвежел, щеки налились румянцем. Уже заведующий не будил меня утром, я приводил в порядок баню сразу же после мойки зеков. Успевал и в «Индию» сбегать, ставил на карту, что попадало лишнее, особенно кусочки мыла, а возвращался обратно навьюченный вещами. И за короткий срок приоделся, спал на своём матрасе и укрывался двумя одеялами.
Незаметно пролетело лето. После осенней врачебной комиссии меня направили на общие работы. Определили в самую худшую бригаду в лагере.
- Здорово, земеля! - лукаво улыбался бесстыжими серыми глазами Володя Буханов. - Ты смотри, какой он «сидор» «шмуток» притаранил! Вот так земеля! Иди, вон свободное место около меня, поселяйся, чтоб никто, ничего не «шепнул»!
Бригада Колосова работала в ночной смене по двенадцать часов, с часовым перерывом для отпалки. Воронка, где добывали доломит, напоминала большой котёл, метров пятьсот в диаметре и сто пятьдесят в глубину.
- Будешь, парень, у меня бурильщиком! Иди, получай бур и спускайся в воронку, там я тебе покажу, как и где бурить!
Бригадир подключил к резиновому шлангу бурильный молоток, к которому от компрессоров поступал воздух в шесть атмосфер. Наметил, где бурить шпуры, показал, как забуриваться, в каком направлении бурить - и удалился. Молоток тряс меня, как грушу, конец бура метался во все стороны, но в нужное место не попадал. Я не знал, что мне подсунули самый худший пневматический молоток, со сработанным поршнем – и вдобавок еще подсунули кривой бур – как лагерному «придурку». Бригадники исподтишка наблюдали за мной - и лукаво друг другу ухмылялись, а я в этом деле пока не разбирался. Академию жизни проходил.
После отпалки бурильщики не работали. Остальные бригадники отгребали отпаленный доломит на грохота, а оттуда - на сортировку в бригаду Голубьева.
Я получал девятисотграммовую паечку, но перфораторный молоток, крепкие ночные горношорские морозы и снежные бури неумолимо выжимали запас жирку, накопленной в бане, и я заметно таял.
Однажды я увидел, как Салдин разводил кипятком свою баланду и крошил туда паечку.
- Что ты делаешь, дружище? Вода ведь мельницы ломает!
- Быстрее сактируют, в слабосиловку попаду, хоть звёзды по морозным ночам не буду считать!
- Ой, Миша, ты Миша, расшатаешь своё здоровье этой «Н2О» и будет тебе вместо слабосиловки «деревянный бушлат» постелью.
- А ты что только у меня это заметил? Да разуй глаза: полбригады разводит кипятком «шулюмку» чтобы обмануть проклятый желудок. И твой закадычный друг Стёпа глушит кипяток, даже соли выменял на паечку и подсаливает водичку для аппетита, только прячется от тебя. А ты что, думаешь срок отбыть? Да не видать тебе твоего Харькова, как своих ушей! Тебе сколько лет? Насколько я понимаю в лошадях – ты мой годок, нам обоим по двадцать четыре. А ты знаешь, что с восемнадцати до двадцати пяти годочков - это в жизни нормального человека самое цветущее время, потом начинается перелом. А как они у нас проходят эти цветущие, эти безвозвратные годики?.. И за что?.. Ответь ты, милый мой дружок, за что? В лишениях, в голоде, адской работе, - да нас же здесь сознательно морят!.. И никакого просвета в дальнейшем на улучшение не предвидится... Ни-ка-кой перспективы впе-ре-ди!.. Мы же не люди! Нас списали в Б/У. Да я согласен - дали бы поесть до отвала - и пусть к стенке ставят! Понимаешь? Со-гла-сен!
- Я тоже согласен, пусть «шлёпают». Даёшь семиграммовую, свинцовую, неотразимую!..
- Да что ты ко мне лепишься? Что ты по мне равняешься? Ты в «придурках» хоть немного досыта поел. Вон какой «паспорт» из бани принёс!.. А я, как привезли из Хабаровска, ещё ни разу досыта не наедался! Всё время голод, голод, голод – все время сосёт и сосёт вот здесь, - он показал на живот. - Да будь она проклята, такая жизнь!.. Да разве это жизнь?.. Короче... оставь меня в покое, каждый по-своему с ума сходит!..
*****
Уже проел я всё лишнее, принесенное из бани, только матрас и одеяло остались. Берёг я их, хоть и не числились они на мне: я же промотчик. Я сознавал, что без них в далёком холодном углу барака закоченею в один из морозных деньков. Ноги начали подкашиваться под тяжестью перфораторного молотка «Победа». В одну вьюжную ночь небо окутал мрачный непроглядный туман, он закрыл «часы» заключённых – «Большую медведицу». Долго я шатался по воронке, тело перестало реагировать на холод, ноги задеревенели. Как ни старался я сопротивляться слабости своего тела, но усталость взяла своё. Я прислонился к лебёдочной и уснул. Подошёл Стёпа, толкнул меня, и я свалился на присыпанный снегом доломит.
Вокруг людей посвистывала вьюга,
Заметая мёрзлые пеньки.
И на них, не глядя друг на друга,
Замерзая, сели старики.
Стали кони, кончилась работа,
Смертные доделались дела...
Обняла их сладкая дремота,
В дальний край, рыдая, повела.
Николай Заболоцкий
Спас меня верный друг, но сам потом в этой же воронке замерз. Сколько звезд видел я в ту зиму, никому не пересчитать.
*****
Отправляясь за баландой я всегда прятал паечку под матрас. Надеялся, что около старосты барака никто не уворует. А если с собой брать, то пока подойдёт очередь получать баланду, незаметно по крошечкам съешь её, как съедали все бригадники, и никакого удовольствия не получишь, словно и не получал паечки. Однажды после баланды подошёл я к постели, засунул руку под одеяло, и на миг сердце остановилось, холодной пот проступил на лбу, а сердце после минутной остановки бешено затрепетало... дрожащие руки ощупали пустое место - паечку похитили. Я ещё и ещё ощупывал дрожащими руками пустое место, а из помутневших глаз капали слезы смертельной обиды. «Ну-у-у... - дал я себе клятву. - Первый же попавшийся ворюга сполна ответит за эту кровную паечку». С того дня я окончательно ослаб, и бригадир перевёл меня в отгрёбку, на семисоточку.
Ужасно позорные минуты наступали, когда у вахты я встречался с бригадой девчат. Конвоиры как назло приводили нас утром с работы в тот момент, когда выводили на работу женские бригады.
- Девочки, смотрите, как наш банщик «дошел»!..
- Мой симпомпончик!..- шумела Аллочка. - Он и сейчас красючёк! Павличок! Соколик ты мой! - и посылала воздушные поцелуи.
Девчата, бригадники и даже конвоиры, - хохотали до упаду. А я в эту минуту готов был сквозь землю провалиться от такого позора.
Приближаясь в очередной раз к пропускной будке, я прятался в средину бригады. А бригадники тоже издевались:
- Видал, какая краля ему воздушные поцелуи посылала?..
- Что вы к нему пристали?- защищал меня Салдин. - Знаете, что он с начала войны сидит? Да он в лагере смерти выжил!
******
Сорвавшаяся глыба зацепила мне руку, безымянный и средний палец облипли ломтями запёкшейся крови, но холодная рука не ощущала никакой боли и кровь не сочилась. Только когда конвоир привел меня в лагерь, и врач принялся обрабатывать мне раны, появилась адская боль не только в пальцах - но и в боку. И меня направили в слабосиловку. Уже попахивало весной, шёл 1944 год.
*****
Под нажимом горношорского мороза очутился в слабосиловке и Петро Свистула, не помогла ему коммерция. Завел он дружбу с наивным китайцем Ван-Фу, но тот быстро его раскусил. Однажды вездесущий Ван-Фу притащил в слабосиловку целую конскую ногу, вероятно, какая-то собака затащила её в зону лагеря, грызла, грызла и бросила. У китайца настоящий пир - шутка ли, целая конская нога. Все тощие сидели на нарах и с завистью смаковали запах горелой конской шкуры. А Свистула тут как тут:
- Ну и молодчина ты, Ванюша! (Китаец очень любил, когда его звали Ваней). Такую ножищу достал! Ох, и заживем мы с тобой, мой верный друг, Ванечка! Ах, как приятно пахнет! Сейчас мы её разделаем!.. - и протянул руку к конской ноге, как хозяин добычи, но китаец замахал руками:
- К цолту такой Вана!.. Нога еста: «Вана, Вана!!!» Нога нэта, нэ нусен Вана?... К едрене бабуска такой Вана!
Чтоб не выписали из слабосиловки на работу, истощённые делали себе «мастырки» - тот известь прикладывал к ране, тот вату курил, чтобы туберкулезом заболеть. Один собрал налёт с собственных зубов, намазал нитку, прошил иголкой собственную руку и в горячке скончался, освободил себя навсегда от лагерных страданий.
Пришла весна. Потерявшие самообладание ели травку, цветочки - грамотеи доказывали, что в этих растениях есть необходимые человеческому организму калории, но большинство «травоядных» умирали, не дождавшись лета.
У нас, политических, была своя компания, где мы проводили свой досуг, к нам в компанию тянулись даже некоторые уголовники. А если подходил чужак, мы его быстро отшивали, боялись стукачей. И «Россосётсё» тоже был в слабосиловке - но его никто в компанию не принимал.
- Братцы, собакам жрать понесли за зоной!
Сидящие «тени» прекращали всякие «калорийные» разговоры, с жадностью и завистью провожая взглядом полные вёдра густой собачьей похлёбки. Тишина воцарялась до тех пор покуда охранники со злополучными вёдрами не скрывались из виду. Через некоторое время снова начинался разговор:
- Эх, попасть бы туда к собачкам, там, братцы, баландочка - ложкой не повернёшь, с мясцом! У них армейское питание, не то, что нас давят зеленым силосом.
Теплые денёчки лета сорок четвёртого года прошли в болтовне на разнообразные темы: «Да, братцы, кто выживет в этом аду и вернется после войны домой, академиком будет, ведь мы прошли здесь академию жизни». - «Представьте себе академиком Андрюху, при галстуке и никого не узнаёт из своих бывших знакомых «фитилей»». - «А Ван-Фу, братцы, будет директором табачной фабрики с наркотическим уклоном!» - «К цолту!.. К цолту дилектола! Моя поеду семья колми!..»
Часто от нечего делать перебирали косточки Горькому, Маяковскому, Есенину, Лещенко, Зощенко - но когда кто-то приближался, меняли тему на вкусную пищу, боялись стукачей.
Осенью 1944 года, когда погода загнала нас в барак, приехала какая-то комиссия, всех переписали по специальностям, каждый, конечно, в первую очередь записался поваром или пекарем - и лишь после этого называл свою профессию. А в конце ноября специалистов погрузили в красные телячьи вагоны без нар и соломы, и поезд покатил вниз, ближе к уровню моря.
Телячьи вагоны нельзя назвать теплушками, хоть и те другие красного цвета: в теплушке помещается сорок человек или восемь лошадей, а в телячьи набивали, как в данном случае, по семьдесят пять «фитилей». Здесь и печек в вагонах не было, а везли нас двое суток. По бортам вагонов висели снежные кружева. Даже горячей воды не давали. Мы так друг к другу прижимались, что ещё бы семьдесят пять вместилось. Но в «бушлат сыграли» только двое.
Здесь порою часы, как недели, проходят.
Здесь свирепые псы, автоматы на взводе,
И колючей не зря загорожены зоны –
Это спецлагеря, это спецлагеря
для политзаключенных...
В. Ронкин