Групповой портрет 11

 

“Горечь” Павла Овчаренко.

 

Я утверждаю, что и Духом Божьим

Не пахнет здесь.

И в мире нету Бога. Нет, слышишь, нет!!”-

Прорвался гневный крик,

На миг нарушив тишину барака.

Во тьме зашевелились.

Хижа смолк.

Наверно, тяготило богохульство...

Но богохульство было,

КАК МОЛИТВА.

 

                    Давид Кугультинов

 

Овчаренко Павел Григорьевич, 1919 г.р. Украинец. Беспартийный. Арестован  29.07.1941 г. Приговор - 8 лет ИТЛ.

Реабилитирован 27.04.1988 г.

 

Павел Григорьевич родился в Харькове. Учился в школе, работал на ХТЗ[6]. Служил во флоте на Дальнем Востоке. Видно, парень он был заметный. Отличник боевой и политической подготовки. Шутник, весельчак, лидер. Его любили друзья и девушки. Павлику шел двадцать второй год. Он проводил время то с одной, то с другой, и вроде бы, без  всякой задней мысли отбил любовницу у своего командира. В дивизионе стали почти в открытую посмеиваться над побежденным соперником. К тому же, Павлик регулярно обыгрывал командира в шахматы. Первым актом мести был сигнал, по которому парня исключили из комсомола. Кое-кто из ребят пытался за него вступиться, но присутствовавший на собрании комиссар напомнил, что вступались тут уже, дескать, за одного, а тот оказался врагом народа... И все подняли руки “за”.

Это было перед самой войной. В конце июля сорок первого года Павлика арестовали. Он получил восемь лет лагерей. Остался жив.  После окончания срока не имел права жить в родном городе. Работал в Донбассе. Там женился. Прошло несколько лет, прежде чем он смог возвратиться в Харьков. Работал на заводе. Когда было основано общество “Мемориал”, сотрудничал в нем. Подружился там с Феликсом Рахлиным. В восемьдесят девятом году написал книгу воспоминаний, которую назвал “Горечь”. Один экземпляр этой книги хранится в архиве Г. Ф. Я выбрала из нее отдельные куски.

По-моему, это человек с творческой потенцией Джека Лондона. К тому же, он был моряком и тоже писал про Север, но подобные испытания Джеку Лондону, конечно, и не снились. Павел Григорьевич пишет о себе в третьем лице.

 

Городок Камень-Рыболов на Дальнем Востоке.  29 июля 1941 года.  В кабинете особого отдела при штабе кавалерийской дивизии, где Павлик подтвердил следователю, что, действительно, говорил, будто каждая страна имеет своих героев, что самураи не сдаются в плен, а делают себе харакири, и что в магазинах у нас мало товаров. После чего подписал признание в том, что:

1. восхвалял одну из иностранных армий.

2. клеветал на материальное положение трудящихся

3. проводил в жизнь политику Плеханова.(?)

 

Следователь ушел и оставил парня одного.

 

Посмотрел Павлик на свои часы - полвторого. Взял свою наволочку, положил в углу кабинета и растянулся на чистом полу.----

Все же молодость и усталость взяли свое - и он уснул - и снится ему сон: он один рулит ветхим корабликом в открытом разбушевавшемся море. Долго малютку бросало громадными волнами, трюм все больше и больше заполнялся  горько-соленой водой, а ватерлиния этой деревянной скорлупы все ниже и ниже погружалась в воду. И не выдержала ветхая посудина разгневанной стихии, погрузилась на дно морское, набежавшая волна подхватила Павлика и, как пушинку, выбросила на песчаный берег. Посмотрел Павлик: с одной стороны - песчаная пустыня, а с другой - бесконечное суровое море. У самого берега, где очутился Павлик, растет одинокая рябина, а ней висят созревшие сочные пунцовые ягоды. Обессиленный кораблекрушением, он, не в силах даже поднять руку, чтоб сорвать плоды рябины и утолить жажду голода, потянулся губами к сочным плодам...

В этот миг он почувствовал грубые толчки в бок:

- Вставай!.. Вставай!.. Что, зазноба приснилась, которую часто целуешь во сне? Про любимую забывай!..

Не проглотив ни единой ягодки, Павлик открыл глаза и увидел, что его носком ботинка грубо толкает следователь. - Ишь, разоспался, как в гостинице! Поднимайся! Поехали!...

 

Далее следовала тюрьма в Хабаровске, суд, приговор - 8 лет лагерей; кирпичный завод, пересылка, “столыпинский” вагон[5] , работа на лесоповале в Чугунаше, потом...

В конце февраля 1942 года под охраной войск НКВД подогнали к лагерю эшелон теплушек с немцами Поволжья. Вместе с ними были их жены, старики и малыши. Им был приписан этот восьмой лагерь лесоповала. А всех русских “врагов народа” срочно перегрузили в два зеленых вагончика, и повезли в седьмой лагпункт Горношории, в Таштагол.

Эта глава  приведена почти полностью.

 

Маленький паровоз “Кукушка” с двумя зелеными вагонами пассажирского допотопного типа в полдень остановился у седьмого лагеря Горношории.

Кинулось в глаза, что колючая проволока, которая опоясывает лагерь, не очищается, и виден только средний ряд, а другие два занесены снегом. Даже дорожки в зоне от барака к бараку не прочищаются: так притоптанный снег и лежит. В иных местах снегу навалено почти на уровне крыш бараков, не видать ни окон, ни дверей. А там, где живут заключенные, только входные двери неуклюже спуском очищены, да кое-где окна для света в барак откиданы шурфом.

В зоне загадочно жуткая тишина, словно все вымерли. Появится изредка какая-то изможденная прозрачная тень, пробежит как-то странно полусогнувшись вопросительным знаком, даже не взглянув в сторону нового этапа, и скроется в снежной норе: ведь окон от вахты, где находится новый этап, совсем не видно. Эта-то тень и нагнетает тоскливую тревогу на новеньких. И бараки, занесенные снегом, и “тени” в зоне, и бессердечно жестокий конвой, во сто крат бессердечнее, чем на лесоповале, и еще что-то неуловимое, скверное напоминает зону мертвецов. Только дым, который клубится над некоторыми бараками, вселяет веру и надежду, что там кто-то есть живой.

Противный ветер все продувает в одном направлении, порывами несет обветренный снег, который неприятно хлещет в лицо.

Конвой не спеша принимает пополнение, с вульгарной бранью и толчками, точь-в-точь, как в “столыпинском вагоне”, настраивая заключенных к безмерной ненависти к себе.

На вышках звонкими перебрякиваниями чугунных реек перекликаются между собой караульные: ”У тебя порядок?.. Бум-динь-бум!..” - “У меня тоже!..  Бум-динь-бум!...”

Посиневшие продрогшие этапники до предела напряжены, насторожены, как ежи - с нетерпением ждут теплого уголка. Но напрасны надежды и ожидания: лагерные “придурки” накинулись на новеньких и загнали палками в холодный пустой барак.

Поплелись Бакиров и Павлик в барак, над крышей которого вился дымок из трубы. Был еще один барак с дымящей трубой, у самой вахты, но там, видно, жила обслуга лагеря - друзья догадались по тому, что барак с фасада очищен от снега. В бараке вошедшим бросились в глаза сплошные двухэтажные пустые нары: только кое-где у стенки лежат грязные замусоленные узелки и комочки тряпья. “Это зажиточные лагерники”, - с горькой иронией подумал Павлик. Вокруг раскаленной печки-”сибирячки” сидело восемь истощенных освобожденных от работы. Вошедшим друзьям показалось, что это даже не тени сидят, а мешки с костями: такие тощие, что  им, кажется, трудно рот открыть, чтобы произнести какой-нибудь звук. Друзья подошли к печке. Те, которые сидели поближе, спиной к вошедшим, даже не повернули головы к новеньким, а которые за печкой сидели, лицом к вошедшим, взглянули мимолетным затуманенным взором и снова потупились в раскаленную печку, словно боясь, что она куда-то исчезнет.

- Здорово, братцы, - обратился Павлик, - Можно погреться после этапной профилактики на вахте?

В ответ - ни звука. Все молчат. Сидят, словно заколдованные из сказочного тридесятого государства. Павлик и Бакиров постояли молча в недоумении и снова обратились:

- А-а-а... Салам алейкум!.. Вы что, не русские, ни бельмес не понимаете?

- Ну и светитесь же вы, братцы... Все косточки видать! - опять говорит Павлик.

- Ми-ло-ч-ки!.. - чуть приподняв голову, вяло пропищал истощенный. - Не пройдет и месяца, как и вы подравняетесь с нами, а некоторые присутствующие даже посетят небесную канцелярию... Всего месяц прошел, как в этом бараке была теснота, и еще два барака были полны заключенными, а теперь они покоятся в “деревянных бушлатах”. Вот что это за лагерь!

Не хочется верить друзьям, что это горькая правда: фитили, мол, “дошли”, пали духом, видели мы таких “дежурных” у печки на лесоповале.

В этот день паечки выдали, не дожидаясь тружеников с работы, которые находились а рабочей зоне по двенадцать часов, без учета дороги туда и обратно. После тревожного этапного дня, после того, как укомплектовали бригаду, натопили барак, после поверки все крепко заснули.

В пять часов раздался голосистый звон чугунной рейки и лениво просочился через мерзлые узорчатые окна в барак. В этот миг вбежали три неразлучных лагерных “придурка”: комендант, нарядчик и завизо. Изолятор в этом лагере в моде.

- Ну, ...”фашисты!”... Подъем! ... Пулей!..

“Блюстители порядка” приучают “контриков” к режиму в новом лагере. Кто опоздал подняться или не понял “муштры” воспитателей, - тем “придурки” принялись усердно объяснять палками.

Бригадир Востриков подвел бригаду к окошку кухни и выстроил цепочкой на просторе вселенной в очередь за “баландой”. Как только получили в черепковые рыжие миски утренний рацион, сразу почувствовали и зловещую тишину, и безразличие ко всему “доходяг” у печки, и душевную тревогу за насущный день. Наливает повар в миску что-то такое, что даже не похоже ни на баланду, ни на шулюмку - это светлый, приторный, горький, несоленый помутневший кипяток. Лишь на самом дне миски, словно в море крохотная рыбешка затерялась, плавают от души разваренные крупинки магара, похожие на лапчатые пушистые снежинки... Уж видели виды бригадники, но этой горькой водички никто не может выпить: уж такая она приторная, как морская вода, только разница в том, что та хоть соленая. Несмотря на холод, который гонит бригадников в барак, никто не уходит от кухни. Постепенно пьют глотками, ужасаются и повторяют страшное слово: “Могила!” ..., “Могила, братцы!”.. И еще не верят в действительность, еще чего-то ждут, думают, что кто-то над ними подшутил. А кода холод довел до сознания горькую правду - возвратились в барак и по старой привычке взобрались вновь на нары, переживая чаепитие. Кто изливает свое недовольство, а большинство лежит молча. Долго еще ждать вечерних паек.

В шесть часов новым этапникам кажется, что чугунная рейка повторила не звонкую мелодию, а  бряканье противного металла. В тот же миг, как из-под земли, вновь появились те же три  “воспитателя”:

- На развод, балбесы, вылетай!..

- Ты смотри, да они мертвый час устроили после сытного и вкусного завтрака, чтоб жирок завязался! - издевается завизо. - Ну-у... Гидра! Шевелись!

А нарядчик, так тот стихами декламирует:

- А ну, пни-пенечки, кончились ваши дни-денечки, у кедрухи да пихтухи, у костра да солнца...

- Без последнего, вылетай на развод!

-Шевелись, гансы да фрицы! Предупреждали же вас, что без последнего!

У дверей образовалась паническая толкотня, давка - каждый старается избежать ударов, побыстрей выскочить из барака, а “блюстители” все находят и находят последних, все колотят новичков увесистыми дубинками.

У пропуск будки поджидает тот самый паровоз “кукушечка”, который привез новичков сюда. Он пыхтит  своей длинной черной трубой, часто шипит, выпуская порывами густой, белый, как молоко, пар на трескучем горношорском морозе.

Дежурный пропускбудки открыл большущие, окутанные колючей проволокой ворота, и принялся вызывать по картотеке заключенных. Каждый вызванный отвечает, как молитву, что положено, и проходит за зону. Там поджидает конвой и собаководы со своими злыми псами.

- Бригада Вострикова все тридцать налицо! - шумит дежурный начкару.

- Разобраться по пяти!.. Первая - два шага вперед!.. А ты куда, пес, напираешь?.. Иванов! Проучи вон ту морду - ряды попутал!

Иванов с наслаждением ударил Калымова.

- Кому сказано - по пятеркам проходить? - старается начкар перед начальником лагеря, который стоит в стороне и кочегарит свою трубку...

...бригадники стараются, проходят, как на параде, стройно, по рядам - ведь все бывшие солдаты и матрос между ними затесался, но никак не могут угодить привередливому конвою.

- Стой, передние!.. - снова, в который раз. - Первая!.. Вторая!.. Третья!

До вагона полста метров. Пока подвели к нему, больше десятка раз пересчитали. Злоба и ненависть бурлит у подконвойных.----”Если человек не узнал, что такое горе, обида, страдание, он будет эгоистом”. (Сухомлинский) Чтоб контрики не были эгоистами, над ними продолжают глумиться.

- Стой, передние! - явно издеваясь над новенькими лагерниками, ликует начальник лагеря.----- - Не напирать! По одному в вагон!

В пассажирском вагоне без решеток стоят, встречая “контриков”, два собаковода с противными волкодавами. На полках уже давно разместились  две бригады уголовников. Их не муштруют - они ведь “друзья народа” - и только посмеиваются над “врагами народа”. Пришлось “контрикам” на полу вагона приспосабливаться. В дальнейшем в этом лагере всегда так и будет. ------Издевательство у пропускбудки будет зависеть от начальника лагеря: если он будет присутствовать на разводе, то будут издеваться по заученному сценарию, а если начальника нет - то делают быструю посадку без всякой “муштровки”.

В семь без опоздания подвезли к месту работы. Зона огорожена деревянным двухметровым забором, и с обеих сторон забора натянута, согласно инструкции, колючая проволока.

Бригада Вострикова получила задание, и бригадир с двумя помощниками принесли инструмент. Перед бригадниками стоит уже начатая, подрытая, шестиметровая суглинковая возвышенность, которую нужно спланировать. На этом месте запланировано построить гидроэлектростанцию. Невдалеке лежат просто наверху мертвым капиталом глыбы железной руды, но без электроэнергии глыбы остаются глыбами.

На работу Павлик и те, кто еще не промотал, надели поверх телогреек бушлаты. Но и сквозь бушлат злющий ветер пронизывает тело, как иголками.

Метрах в тридцати от места работы, сверкая кое-где голубоватым прозрачным льдом, притаилась замерзшая речка Кондома. По ней, из-за возвышенности, как кавалерийская тачанка, врывается порывами злющий холодный ветер, иногда захватывая на своем пути увесистого уже обветренного снегу, и беспрерывно напоминая о себе: ”Я здесь!.. Я здесь!” Порой утихнет на миг и с новой силой, еще яростнее обрушивается своим невыносимым  холодным дыханием, нащупывая очередную жертву среди полутора сотен обездоленных заключенных.

С первого дня работы у всех закапала из носа водичка и у большинства появился душераздирающий кашель. Бригадир объявил, что бригадники будут получать три дня пайки по-старому, а там - кто сколько выработает. Норма - одному накайлить, погрузить и вывезти в отвал метров за пятьдесят двенадцать тачек.

Звено Павлика, по старой привычке, расположилось по забою и принялось усердно долбить, горя величайшим желанием выполнить норму и заработать единственную надежду на существование - большую пайку. А скала мерзлой глины стоит неприступной стеной перед смельчаками, осмелившимися ее видоизменить.

- Ну, Царев, берет кайло?

- Ни черта, отскакивает, словно от резины, как будто на клею эта проклятая скала! Сколько живу на свете, а не знал, что глина такая вязкая.

- А ты попробуй клином!

- Да уже пробовал, застреет.

- А мне, братцы, повезло! - хвастается Бакиров. - Я напал на глыбу гранита, вот уже третью тачку везу отмечать!

 -Ну, такого везения еще а час, а дальше что?

- Я так считаю, братцы мои милые, - говорит Царев, - Если уж гранит слабее этой глины, то нам, мои миленькие, запевать за упокой здесь.

Окинули взглядом место работы - и только теперь обратили внимание: там, у бытовиков, где взрывают глину, копошится одна или две бригады. Остальные лагерники толпятся по несколько человек. Даже матерые лесорубы, получавшие на лесоповале приличную паечку, не работают...

В это время из обогревалки, где греются только конвоиры и бригадиры, выскочил Востриков и зверем накинулся на бригадников:

- Вы что тут митинг устроили? ...Быстро по местам! работать надо, а не лясы точить!..

- А ты покажи, как ее долбить!...  ...Здесь на баланде не уедешь далеко! Быстро брюхо спадет! Ха-ха!-[1]...

- ...давай, работай!...Я быстро начкару сдам! сколько можно чикаться...

- Что, братцы, давайте стараться,- говорит Царев,- не может быть, чтоб за наш труд нас не кормили.

Первые дни, выбиваясь из последних сил, Мушкетеры[2] накайливали и вывозили по три-четыре тачки, а вся бригада - по двадцать-двадцать пять тачек. Этой кубатуры хватало на две большие пайки. -----Но здесь не судят за саботаж, иначе всю бригаду надо судить. Здесь прямая дорога в “деревянный костюмчик”. Бригадир в первую трехдневку провел себе девятисотку, а всем бригадникам четырехсоточки.  Когда получили первые маленькие паечки - подняли такой тарарам, что бригадир убежал из бригады и привел в защиту коменданта.

- Что здесь за мятеж? Обратно против Советской власти? А-а-а? “Довесочки“ задумали подработать? Да знаете, что будет за восстание в военное время? А этого не хотите? - и показал свою палку.

 Но никакие угрозы и никакая палка не в состоянии были усмирить и запугать обезумевших  голодных обреченных. Комендант, выслушав жалобы бригадников, моментально сообразил, что озверевших до безумия голодранцев горлом не возьмешь, и накинулся на бригадира:

- Не будь мародером и подлецом! Не приписывай себе лишнюю общебригадную кубатуру! Получай, согласно порядка, средний от бригады. С завтрашнего дня чтоб отрезал эти лишние пятьсот граммов от своей девятисоточки. Разрезай на кусочки и делай довесочки к пайкам бригадников. Согласны? - обратился он к взбунтовавшимся бригадникам.

- “Правильно!”, - “Верно!”, - ”Ур-а-а-а!!!” “Вот это начальник!” - ”Даешь довесочки!” И не нашелся в бригаде хоть бы один обездоленный, чтобы сказал: ”Братцы, это ж не выход из положения!” - Все с воодушевлением кричат:” Ур-а-а-а!!!”

Самодовольный, с веселым настроением, ушел комендант из барака, чувствуя себя именинником.

Потянулись “веселые деньки” на четырехсоточках без всякого приварка. Эту “шулюмку”, где плавает магарок, никто не называет ни баландой, ни шулюмкой - просто именуют цинготным кипятком или “чайком”. От голода, рваной одежды, жгучих горношорских морозов бригада изо дня в день усиленно редеет. С таким же темпом умирают и в других бригадах. Всего несколько дней назад возили на работу в двух вагонах, а сейчас все помещаются в одном.

Заболел любимец бригады Коля Махов. Пошел к “лепкому”, которому кличка “Рассосется”. Пока очередь подошла, кончился лимит на освобождение от работы.

- Чо-во при-шел?

- Температура у меня.

-Ну, на, по-ме-рей. - сунул термометр. - Ну, будя. ------ и выхватил термометр из-под мышки. - О-о-о!... Три-дцоть де-вять! И чо-во ты по-з-дно пришел? У мя-ня  ля-ми-ту ня-ма. Иди по-ра-бо-тай!.. Рос - со-се-тсе..., так про-й-дет!

У “лекпкома” Фан Фаныча, как его величает сам начальник лагеря Cережкин, по кличке “Трубка-палка”, от всех болезней лекарство одно - марганцовка, только по-разному разведенная.

- На, по-ло-щи гор-ло ля-ка-рст-вом и про-й-дет тво-я бо-ле-зня, - дал Коле слабо разведенной жижи, - и бя-гом на раз-вод, а то о-по-зда-ешь, от-ве-чай тут за вас!

Чирей он смазывает густой марганцовкой, а если открытая рана, то средним раствором мусолит.

Все бригадники поняли, что никакому борову здесь норму не выработать, и просто отбывают время на объекте работы, с утра до поздней ноченьки. В час раздается звонок на обеденный перерыв и поверку. К этому времени кипятят несколько горстей магару и раздают по пол-литра приторно-горькой водички. Никто не отказывается от этого муторного горького кипятка. Каждый выпивает, согревая внутренность. А мороз свирепствует, свою температуру держит постоянно на высоком уровне, ему безразлично, что здесь тощие, полураздетые тени.

Павлик и Бакиров принесли Коле Махову в забой, где он лежит, его порцию горячего кипятка. Выпил и прошептал: ”Спасибо, братцы, прощайте, я умираю”. В это время прозвучал выстрел. Друзья оставили Колю и побежали на звук выстрела.

В перерыв “Кукушка” затолкала зеленые пассажирские вагоны в зону работы и укатила на Чугунаш, а ворота остались открытыми.  Смотрел, смотрел Калымов и решил попытать счастья, невзирая на то, что на вышке дежурил жестокосердный конвоир Свиридов. Лет сорока пяти, шире лба синевато-бордовое лицо, конопатый, точь-в-точь, как свекла неочищенная от кожуры, а глаза быстро блуждают, как у перепуганного зверька. На заключенных посматривает, как голодный на колбасу. Часто без всякой причины глумится над подконвойными. Калымов спокойно, не спеша, как будто потерявший сознание, тихо пошел к воротам. Вот уже поравнялся с ними, вот уже зашел за них - и не оглядываясь, поплелся дальше. В это время и грянул хлесткий выстрел, нарушивший тишину объекта. Калымов упал. Пуля прошила его насквозь... Заключенные изо всех уголков и забоев стремглав ринулись к воротам.

- Назад, ”индусы”, - щелкает затвором до синевы побагровевший убийца, наставляя на скопившихся у ворот зеков свою трехлинейку.

- Разойдись по местам! - рычит выскочивший, как угорелый, из обогревалки начкар, а за ним и конвоиры, вульгарно бранясь и избивая по ходу заключенных зевак.

 Где-то взяли лошаденку, положили Калымова на санки, крепко привязали веревкой: “Все равно, отпетый”,- беседуют между собой конвоиры...

После этого кинулись друзья к Коле Махову, а он мертвый лежит. Уже видели бригадники виды, уже полбригады похоронили, но Колю, все же, жаль. Каждый бригадник заглядывает в пещеру, где он лежит, и печально отходит в сторону, думая о себе.

Тает бригада, словно лед по весне, движения стали ленивые, безжизненные...

Время идет. Умерли Царев и Бакиров, а Павлик все топает и топает ногами. Уже третье пополнение прибыло из новосибирской тюрьмы и так же быстро влилось в семью изможденных пеллагриков.

 Вот подходят долгожданные семь часов вечера - съем с работы. Когда с утра вагоны заталкивают в  зону, то после съема в них заталкивают бригады. А когда “Кукушка” увозит эти проклятые-драгоценные вагоны, то конвой собирает всех в одно место. Построит по пятеркам, несколько раз пересчитает, поиздевается над беззащитными и оставит строю. А это еще хуже, чем на объекте работы: там хоть свободно, бегай себе по зоне по силе возможности, сколько пожелается, а здесь расходиться на разрешают - ведь уже темно, а освещение в зоне слабое: вот и дрожат конвоиры, чтоб не убежал какой-нибудь “фитиль”. И заключенным приходится дрожать на холоде, а сесть и посидеть так тянет, так тянет, что моченьки нет терпеть. Но садиться - это значит подписать себе смертный приговор. Некоторые не выдерживают и садятся, но больше они не поднимаются... А “Кукушки” все нет и нет. А мороз все крепче и крепче прижимает. Тело до того охлаждается, что уже не реагирует на холод.

Где-то далеко слышно: “Ку-ку-ку!!!” Встрепенется на миг сердечко, пробежит что-то по телу и растает в самых пятках. Появится надежда, что скоро кончится бесконечная мука на холоде и загонят в вагоны, защищенные от противного ветра. Хотя ежедневно из вагона выносят трупы, все равно с нетерпением ждут этих милых сердцу вагонов... Вновь прогудела “Кукушка” где-то на Чугунаше. Все заключенные напрягают слух, определяя, где это милая “Кукушка” сигналит. А жестокий конвой беспрерывно противно рычит, не разрешает побегать, погреться, размяться...

Не выдержал такого кошмара “контрик” по кличке “Архимед”, подбежал к забору, громко выкрикивая:

- Ку-ку-у-у-у!!! Ку-ку-у-у-у!!! Ку-ку-шечка!.. И на волю отпускают, а я не желаю!!! Ку-ку-шечка, миленькая, я на волю не хочу!.. Ха-ха-ха-ха!!! - и бегает вдоль колючей проволоки у самой запретной зоны. Коснется руками - а она колется. Он опять бежит дальше:

- Пусть “Трубка-палка” на воле гуляет, а мне нечего там делать, я вредитель!.. Ку-ку-у-у-у! Ку-ку-у-у-у!

Первым из охраны зашевелился Свиридов (специалист по кукушкам), щелкнул затвором и уложил на вечный покой сошедшего с ума.

А “Кукушка” все ближе: “Ку-ку-у-у-у!”... Вновь прилив надежды волной пробегает по телу. Проходит еще двадцать-тридцать минут томительного ожидания, которое кажется вечностью, и вдруг - “Ку-ку-у-у-у!! Ку-ку-у-у-у!!! Ку-ку-у-у-у!!!” Сердце словно оторвалось там, внутри, как будто кровь перестала поступать к нему. Ветер все холоднее пробирает все косточки. А “Кукушка” все  дальше и дальше. Удаляется, посылая в морозный воздух, во все стороны горношорского простора свое: “Ку-у-у-у-у!!! Ку-ку-у-у-у!!!” Отойдет сердце и учащенно запрыгает, словно мало ему там места и оно тоже старается выскочить на простор горношорского раздолья. Откуда “Кукушке” знать о сердцах лишенных свободы заключенных, о том, что где-то полторы сотни обездоленных ждут ее с нетерпением, как дети поджидают с базара родную маменьку с лакомым гостинцем...

Прикатила “Кукушка” за горемыками, затолкала в зону вагоны. Конвоиры, которые бодрствовали в обогревалке, теперь ватагой окружили зеков:

- Подровняться по пятеркам!!!

- Здесь один слабак не становится в пятерку! Дуба врезал! - шумит близстоящий нарушитель строя, страхуя себя от внеочередного тумака.

- Вот тоже окоченелый лежит!

- И здесь!

- Тащите их в первый вагон! Да живее, фитили!

К вагону кое-как подтащили, а поднять нет силы.

- У-у-у... фитили, марш в строй! - командует начкар.

 

- Р-р-р-разобраться по пятеркам!.. Первая!.. Вторая!.. Третья!.. А ты что нарушаешь строй? Козел бородатый!

Да по голове, да по бокам. И снова:

- Первая!.. Вторая!.. Восьмая!..

Заключенным все равно, первая или вторая, восьмая или десятая - они до предела промерзшие, полуатрофированные.

Все переживания и долгие ожидания милой “Кушечки” позади. Прошел всего месяц после третьего пополнения, и вновь все зеки помещаются в один вагон. Большинство бригадников падает на пол вагона, прижимаясь плотнее друг к другу, чтоб чуть-чуть согреться единой массой тел - не обижаясь на давку и тесноту. Павлик страшно боится лечь, чувствует, что если ляжет, то, возможно, навсегда.  Он ходит и ходит по вагону: пять шагов туда, пять шагов назад, мало-мальски отогреваясь, хотя в вагоне тоже холодно. Топает Павлик, повторяя про себя: “Только не сдаваться! Сесть - значит сдаться!” А неохота умирать, не съевши паечки.

Иногда удачно, часиков в восемь привозят с работы. Бывает, в лагере еще не окончена поверка. Выгонят из вагона, “Кукушечка” пропоет свое прощальное “Ку-ку-ку!!!”, и снова ожидание у вахты под открытым хмурым небосводом. В пропускбудке дежурят безграмотные инвалиды - один хромой, второй косой; один принимает, второй сдает,- то недосчитают, то пересчитают, то не хватает одного, то лишний оказался... Залез однажды один освобожденный от работы на чердак барака, прилег у дымохода, а он тепленький-, и пригрел горемыку, как родная маменька своего детеныша. Он незаметно уснул крепким сном, убаюканный воспоминаниями о родном очаге. До часу ночи длилась изнурительная поверка. И зону колючей проволоки осмотрели - никаких признаков побега, а единицы нет. А заключенные с рабочего объекта мерзнут у вахты, их не пускают а зону. Уже больше десятка заключенных не дождались паечки и тепла - закоченели. Но кому какое дело, что они преставились! Конвой отвечает за количество: если это побег, то не будет им покоя, пока не отыщут беглеца.  А что замерзли - так это еще лучше, на несколько “контриков” и уголовников меньше станет.

Наконец, нашли виновника. Как водится в таких случаях, изрядно избили его, вновь повторили поверку, и лишь после этого впустили в зону тех, кто еще тепленький.

Злее зверей ворвались в зону уголовники. И все пережитое за зоной страдание, всю злобу и ненависть к конвою выплеснули на виновника мучительного ожидания. Его вытащили из барака и убили.

 

Наступила весна. Из-под густых облаков часто стало прорываться ласковое солнышко. Погреет чуть-чуть и снова спрячется за противные, надоедливые, многоэтажные тучи. Снег постепенно напитался влагой, во впадинах появились лужи - то засверкают, как зеркало, под лучами милого солнышка, то  наводят озноб, отражая в себе серые тучи. Конвоирам уже надоело гонять заключенных, чтоб они шевелились, а зеки приспособились: появится поблизости конвоир - копошатся, скрылся в обогревалку - и труженики замерли, сохраняя калории.

Бригадники так истощены, что без помощи конвоиров уже не в силах подниматься по ступенькам - дунь на любого, и он упадет. Конвоиры помогают вскарабкаться на ступеньки вагона, сопровождают резкими толчками в спину, бранью и оскорбительными анекдотами.

От повседневной мокроты у Павлика назрели пять изрядных фурункулов на той ноге, где беспрерывно гниет примороженный на лесоповале палец. В нем уже отгнила и отпала косточка по ноготь. Нога распухла и не влазит в валенок. “Рассосется” освободил на один день, а на второй прогнал из своей конуры.

А Павлик не может нормально на ногу стать. Только на пятку с трудом опирается - и остался в зоне лагеря. После развода раздался по лагерю звон, извещающий об утренней поверке. Комендант и его свита собрали всех в холодный пустой барак возле вахты. В лагере дневальных и старост бараков нет, отапливают и дежурят освобожденные по болезни бригадники. В бараках абсолютная пустота. Сторожить совершенно нечего.

У начальника лагеря Сережкина драгоценная трубка с вычурной, страшной и противной физиономией, похожей на черта-кривляку. Если ночью приснится эта образина, то до утра не уснешь, все будет перед глазами эта противная морда. И палка. На этой палке тысяча сучков, и все изящно до блеска отполированы. Сколько заключенных лекальщиков и иных ювелиров и умельцев, наподобие русского “Левши” Лескова, пролили пот над этой палкой, вручную шлифуя и полируя, доводя каждый сучок до такого блеска, что самого “Трубку” видать в любом сучке. Она кофейного цвета, из какого дерева, не поймешь, но такая крепкая и так пристает к телу зеков, как родная.

Начальник со своим неразлучным инструментом - трубкой и палкой - вошел в барак. А за ним его свита: дежурный вахтер с картотекой и “Рассосется”. “Блюстители порядка”  уже давно выстроили всех собранных одной шеренгой около нар. Больной ты или не больной - стой и жди начальства. Нарядчик читал по списку освобожденных по болезни, и их отпускали по баракам. Отказчиков набралось сорок три человека - это сорок процентов личного состава лагеря. Как всемогущий Бог среди своих ангелов, так и начальник Сережкин среди своей “капеллы”. Он начал опрашивать отказчиков, почему не вышли на работу. Каждый находит причину: у того то болит, у другого это. Начальник дает команду: “Проверьте, Фан Фанович!” И “Рассосется” без всякой проверки ставит диагноз к великому наслаждению и удовольствию “Трубки-палки”. “Может работать!” И тощего отправляют в шеренгу по другую сторону нар для довода на работу. Дошла очередь до Павлика.

- Почему не вышел на работу? - спрашивает “Трубка-палка”

- У меня на ноге чирей. Нога распухла и в валенок не влазит,- и показал на ногу, которая стояла на пятке.

- Ай-я-я-я!!! Как тебе не стыдно! Из-за какого-то прыщика на работу не вышел? В чулках не мог сходить день-два? Пришел же сюда, не умер? Из-за такой мелочи на работу не пошел? Марш доводом! - и грубо толкнул в шеренгу тощих по другую сторону нар.----

“Трубка-палка” никого не освободил. Несколько до предела изможденных лагерной трехсоткой,  уже известных “Трубке-палке”, как злостных отказчиков, он для профилактики огрел своей знаменитой “дубинкой”.----- Всех погнали к вахте.

Лапчатый влажный снег беспрерывно опускается на идущих невольников и тут же тает. Дежурный на вахте, пожилой старичок, вызывает по картотеке и направляет за зону к поджидающему конвою. Живые тени проходят за колючие ворота.

- Овчаренко Павел Иванович! - раздается голос вахтера.

Павлик обязан ответить статью, срок, но вместо этого он подумал: “ Куда я в чулках с больной ногой?” - и упал на мокрый снег.

- Не пойду!.. Не пойду!.. Убивайте на месте!.. Хватит издеваться!

Подбежал упитанный комендант, как пушинку, схватил лежащего за воротник телогрейки и потащил по влажному снегу, словно санки. Павлик, зажатый воротником, задыхаясь, посинел. Комендант вытащил его за ворота вахты и бросил в конец строя в лужу.

- Каждая “тень” будет тут “вывошиваться”!..

Изрядно пропитавшись холодной талой водой, Павлик пришел в себя, отдышался. Подхватился и в последнем яростном усилии набросился на близстоящего нарядчика, нежданно-негаданно вцепился ему в лицо своими острыми когтями и процарапал сверху донизу, словно пропахал. Нарядчик схватился за лицо, залитое кровью, и завопил от боли сумасшедшим воем.

- У-у-у-у... осколок фри-ца!

В этот миг подскочил комендант, одним ударом свалил Павлика в лужу и вместе с начальником лагеря они стали без всякого чувства жалости, избивать его, как скотину. Комендант носками, а начальник палкой. В последнем усилии избиваемый подхватился  и  со звериным выражением лица кинулся на конвоира.

- Стреляй, гад!.. Стреляй, пират!.. Я уже нажился!..

Конвоир сноровисто обвернул винтовку и ударил Павлика прикладом. Штрафник упал по инерции удара, как пушинка снегу, которые кругом падают и тают.

- Поживи еще, “тень”! - громко шумит конвоир, чтоб начальник оценил его усердие.

И беззащитный в дикой злобе зарыдал горькими слезами. ”Трубка-палка” дал команду:

- Давай сюда лошадку!

 

Запряженная в сани и управляемая возчиком-конвоиром лошадь стоит в стороне.

- Ага... хотя повезут, не пеша идти! - соображает Павлик.

Подъехал на санках конвоир.

- Разворачивай задом к нему! - распорядился “Трубка-палка”.

Хотя заморенных голодом атрофированных отказчиков-уголовников ничем не удивишь - они уже видели виды - но все же они с интересом наблюдают,  что за номер выбрасывает “контрик”. Что будет дальше? Прикончат его или нет? Контрики редко попадают в изолятор и в отказчики - они покорно тянут свою лямку.

Конвоир повернул сани задом к лежачему, по команде “Трубки-палки” привязал веревку к саням, завязал петлю на втором конце и к великому огорчению Павлика надел петлю ему на шею.

-Трогай! - распорядился “Трубка-палка”

-Павлик с  тревогой наблюдает: уже кончили впереди считать, уже команда :”Вперед!”. Павлик лежит с веревкой на шее. Уже задние зашевелились.

- Н-у-у!.. Ты!.. Что ты, как баба с солеными огурцами на базаре?.. - шумит “Трубка-палка” на старичка-конвоира с вожжами в руках. - Сказано тебе, трогай!.. - и ударил лошадь своей знаменитой палкой.

- Н-о-о-о!..- хлестнул конвоир лошадь кнутом.

Лошадь старая-старая, точно  такая же, как конвоир. Она не очень отреагировала на удары и постепенно двинулась за колонной отказчиков.

“Сейчас смерть!” - веревка поползла змейкой по талому снегу.

“Сейчас затянется петля на шее, и прощай, мама!”

Как вспомнил о маме, где и сила взялась у приговоренного самосудом смертника через повешение. Шустро подхватился и похромал в ватных чулках за санками, горько рыдая. А “трубкина свита” тешится, торжествует, улюлюкает, издевается:

- Смотрите, герой!.. Лезет на штык!.. Кричит: стреляйте!

- А посмотрите, петли боится!

- Шустро пошагал, контра недобитая!.. а говорил, прыщик болит!.. - горланит вслед “Трубка-палка”, активно поддерживаемый своими верными подхалимами.

Беспрерывно подталкиваемый прикладом винтовки, с петлей на шее, потеряв самообладание, горько причитает Павлик, плетясь по гражданскому поселку Таштагол: “Пираты, вампиры, гады ползучие, фараоны, козлы бородатые - стреляйте!.. Я уже готов!” Но конвоир попался добрый. Он ведь видел своими глазами, как издевались над этим невольником и не захотел расправиться с доведенным до крайнего предела “фитилем”, хоть “Трубка-палка”  и махнул рукой: ”Ты его по дороге того...”

 Прошли поселок, отказчик чуть-чуть успокоился, только горько обиженно всхлипывает, ступая на пятку и чувствуя боль в боку от культурно-просветительной процедуры на вахте. -----

На объекте работы  по-прежнему стоит у ворот на вышке жестокосердный охранник Cвиридов, он еще с тридцать седьмого года неразлучный с начальником лагеря “Трубкой-палкой”. Это любимец и сообщник Сережкина по истреблению “врагов народа”.

 И сегодня скучно ему сидеть без приключений, никто даже намеков не подает на попытку к побегу - куда таким теням бегать? Каждый еле-еле ноги волочит. Грустит Свиридов, покуривая самосад - и бросил изрядный окурок метра на три-четыре от себя, между высоким деревянным забором и рядом колючей запретной проволоки со стороны рабочей зоны. Проворный Ваня-уголовник заметил, что бычок лежит и безбожно догорает, а дымок так и вьется спиралькой вниз. И так хочется Ване душу отвести, хоть разок потянуть сизого дымку, да не только Ване - иным тоже хочется, да боятся этого “динозавра” на вышке. Забыл Ваня о злом “людоеде” и смертельной опасности, как заколдованный заяц лезет и лезет в пасть полосатого удава. Сидя подползает и подползает тем местом, где были когда-то ягодицы, а теперь остались одни маслаки. Посмотрит на Свиридова - тот отвернулся в другую сторону, о чем-то сладко мечтает. А Ваня все ближе и ближе подбирается к запретной зоне, а окурок безбожно догорает. Свиридов давно наставил винтовку и поджидает благополучного момента, как бывалый охотник с нетерпением поджидает зверька. Подполз Ваня и долго сидел в нерешительности у самой решетки, посматривая с ласковой улыбкой то на Свиридова, то на вьющийся сизый дымок окурка, который, как на зло, безбожно догорал. И не выдержал соблазна Ваня, мигом протянул руку за колючую проволоку, но не успел он дотянуться к окурку, как опытный стрелок нажал на спусковой крючок трехлинейки. Прозвучал выстрел. И Ваня даже не шелохнулся - лежит мертвый с рукой, просунутой за запретную зону.

За проявленную бдительность, что на месте преступления часовой убил нарушителя при попытке к побегу, на разводе перед строем бойцов “Трубка-палка” объявил Свиридову благодарность.

Как только пришли с работы, Павлик, не дожидаясь паечки,  рискуя, что с него снимут довесочек, похромал в очередь к “Рассосетсе”. Зашел в его кабинет и плюхнулся в последнем усилии на деревянный диван, да так, что одежда, напитанная влагой, пустила сок, а с дивана закапали грязные ручейки.

- Чо-во во-сьмер-ку гнешь? - ехидно спрашивает “медицинское светило”. - Сю-да бе-жал, как рысь про-ка-жен-ная, а тя-пе-ря-ча тям-нишь?.. Сним-ай свой чу-лок! Чо-во там у те-бе стря-слось?

 Павлик попытался снять чулок, но он мокрый, плотно въелся в опухшую ногу, и “медицинское светило” разрезало этот чулок ножом по шву и штанину по колено. Ногу разнесло, она посинела, как вареный куриный пуп, и блестит, как надутый синий пузырь, а на пухлом пузыре - отражение ватных брюк и чулка бордовыми разнообразными полосками.

- На завтра освобождаю то-бя!.. Кто там яще? Зо-хо-ди!.. А ты чо-во рос-сел-се? Как на базаре? Иди в ко-ри-дор и там на-де-вай чулок!

Но Павлик не  может с места сдвинуться. “О, горе! Еще скажет - притворяюсь!” И сжав зубы, выставил скулы. Сидит, не проронит ни слова, а глаза уперлись в одну точку и застыли, как у хищного зверя: “До чего же ты дошел, морячок! О-о-о... если бы у меня была сила, я живьем бы съел этого “Рассосетсе”. Фан Фанович поймал во взгляде своего незваного пациента что-то роковое, страшное, обреченное: он своими глазами видел, как этот псих набросился на разводе на нарядчика. И хотя с этим слабачком легко можно справиться, если он попытается набросится на упитанного “Рассосетсе”, но у страха глаза огромные, он ведь своими руками смазывал нарядчика марганцовкой. Ему стало страшно. Он быстро подхватился, открыл дверцу своей конуры в тесный коридорчик, где собралась очередь, и поспешно объявил:

- К-к-к-то-о-о-о  т-т-тут есть с яго б-бри-га-ды?

- Я!!!

- Я то-бе ос-во-бож-де-ние за-пя-шу, свя-ди боль-но-го в ба-рак... Как твое фа-ми-лие?

В бараке Павлик снял второй мокрый чулок с ноги, снял с левой ноги мокрую штанину, а с правой, хоть разрезай - не пролазит штанина через раздутую ногу. А разрезать - так потом ни иголки, ни нитки не достанешь - и кукарекай после. Проглотил четырехсоточку и баланду, которую принес ему друг Свистула. У Павлика не только нога болит, но и левый бок так ноет, что ни кашлянуть, ни дыхнуть, а кашель беспрерывно мучает, но адская усталость последних двух дней заглушила боль и голод, и больной с одной мокрой штаниной на ноге крепко-накрепко уснул.

Разбудил его удар палкой по больной ноге. Даже звезды заискрились в голове от этой боли. Это “придурки” выгоняют бригады  без последнего на развод.

- Ай-й-й! У-у-у!!! - завопил от невыносимой боли освобожденный.

- А-а-а-? Рысь прокаженная!... Это ты? - злорадствует поцарапанный нарядчик, празднуя свое превосходство над беззащитной жертвой.

- Брось его! - вмешался комендант. - с ним противно связываться! Он и сам сдохнет. Видишь, у него гангрена, еще заразишься от него! - и к счастью Павлика “придурки” удалились в иные бараки щекотать своим воспитательным инструментом  “фитилей”.

В этот день  из Кемеровской тюрьмы привезли сто человек пополнения.  Обслуге и ВОХРовцам работы хватает: нужно распределить уголовников к “бытовикам”,  а “контриков” в политические бараки.  Это распределение новеньких по бригадам, возможно, спасло Павлика от самосуда “придурков”. А возможно, они, и правда, испугались заразиться от такого сомнительного больного: ведь на него даже смотреть противно.

 Походкой трехлетнего рысака, по-жигановски одетый, вошел в барак один из новеньких, насвистывая “жучок”.

- Что, “фи-ти-ли”, догораете?.. - с гонором обратился он  к освобожденным от работы, тоже облепившим печку, точь-в-точь, как когда-то давным-давно, месяца два-три назад, заходили в разведку в соседний барак два друга - Павлик и Бакиров.

- А ты куда денешься? - отвечает “тень”, шмыгая носом, - тоже здесь дуба врежешь.

- Фу-у-у ты-ы, ну-у-у ты-ы... Я-то? Да у меня срок полугодичный!.. Да я на параше свой срок пересижу!.. Ха-ха-ха-ха!!!-----

Прошелся “жучок” по бараку из угла в угол, оценил нищету обитателей,  посмотрел на выставленную ногу Павлика, сомнительно свистнул, с веселой песенкой перешел на опереточную свистопляску и поплелся к выходу, продолжая насвистывать в адрес павликовой ноги: ”Ой, умру я, умру я ...”

- Что ты, собака, пришел меня хоронить? Я еще живой! - думает больной.

 

Когда бригадники улеглись спать, отдохнувшему Павлику не давали уснуть помятые ребра. Он зашептал своему соседу радостную весть, услышанную от новеньких: о наступлении Красной Армии на Западном направлении. Сосед в ответ еще тише прошептал: “Слава аллаху, что проклятущих фрицев бьют! “ - и еще тише : “Запомни мое слово, мой верный друг Павлик, доверяюсь только тебе, больше никому на свете не скажу этого - если немец дойдет до Урала, всех нас, “контриков”, пустят в расход”.

 

Как ни пытался больной слезть с нар, чтоб сходить на прием к “лепкому”, так и не смог. “Вероятно, подошло время тебе концы отдавать, бывший краснофлотец,” - думает Павлик.  Когда бригада пришла с работы, он попросил бригадира, чтоб тот сходил и сообщил “лепкому”, что бригадник не может прийти.

- Да ты в тепле просидел, а я в слякоти продежурил, ты царствовал, а я в аду был. Теперь буду из-за каждого трупа бегать мерзнуть, лишние калории терять! Все равно, ты в гроб смотришь! Вон, нога как блестит, словно надутый пузырь, вот-вот лопнет! - до бескрайности рокоча простуженным носом, вынес бригадир  свое окончательное решение.

 Тревожно спится Павлику, и ребра болят, и думает, как по утру “придурки” по тающему снегу к вахте будут волочить. Как защитить горло, чтоб не задохнуться, когда будут тянуть за воротник телогрейки. Эх, подняться бы на ноги вообще, гульнул бы я этим “придуркам”, и чертям бы тошно стало. Хоть бы уснуть, и никогда больше не проснуться!  А что, если обратиться к Господу-Богу?.. Чтоб он принял мою душу в рай или в ад, безразлично... пусть только прекратит это земное страдание. Настрадался я на этом свете предостаточно. О-о-о!.. Всемогущий Боже, прими мою душу к себе, ну если я не заслужил к тебе, если есть у меня грешки земные, то направь к черту в ад, там ведь гораздо лучше, чем в “трубкином” лагере. Там ведь тысячи лет мучаются люди, мне бабушка говорила, а в этом лагере и двух месяцев не выдерживают такие, как Бакиров и Царев. Великаны - а смял их “Трубка-палка”. Прошу тебя! Умоляю!... Боже, услышь мою молитву от чистой души! ... Прими меня! ... Я не хочу больше жить и страдать на этом грешном свете!... -0-о-о!.. Всемогущий, сжалься надо мной!.. Ты посмотри, я не живу, я только существую, неужели тебе не видно?.. Я же от всей души тебя прошу! ... Господи-Боже, посмотри, как я страдаю!.. Господи, дай мне смерть! - и тут Павлик сцепил  зубы, выставил худющие скулы и промычал: ”Не принимаешь, гад? Н-у-у-у!.. Гидра!.. Если так, если ты такой:  можешь, да не желаешь? ... Навсегда избавить от этого ада? ... Значит, ты злюка, такой, как комендант, как нарядчик, как “Трубка” и его любимец -  людоед  Свиридов.  Если ты не в силах это сделать, то ноль тебе цена, душегуб!.. Если ты всемогущ и не желаешь  сделать добро человеку, то я тебя проклинаю, отправь меня за это в ад!...---- Не принимаешь? Ну-у-у...  Если так!... То я хороню тебя на всю жизнь, здесь, в суровой  Горношории. Ты для меня больше не существуешь! Аминь, аминь!.. Матушка, родимая землица! ... Прими хоть ты меня в свои объятия!.. Лейтесь, мои холодные слезы, рыдай, моя ничтожная душонка - и родимая землица не принимает, брезгует живым трупом... Сколько здесь подохло, а меня обходит проклятая смерть.. Что ж, буду ждать завтрашних издевательств - и самого главного, самого дорогого - паечку”.

Когда раздался по лагерю лающий  звон чугунной рейки,  Павлик выставил еще больше опухшую ногу напоказ: смотрите, мол, “придурки”, сжальтесь, не бейте, ведь больно. И его не тронули. На этот раз даже разочек не ударили, вероятно, побрезговали подойти к такой отвратительной ноге.  А когда по лагерю раздался самый страшный звон, тот, которого Павлик ждал всю ночь, как своего палача, в барак быстро забежал комендант и объявил:

- Всем собраться в первом бараке на поверку!..

Больной остался на месте в ожидании самосуда.  Прошло минут пятнадцать бесконечного томительного ожидания. О-о-о... как медленно тянется время в таком ожидании! Минута кажется часом: “Вероятно, крышка тебе, бывший матрос! Забегут озлобленные “придурки”, убьют - и уволокут в первый барак.  И скажут: ”Ночью дошел!” Кто здесь будет проверять! Тем более, сам “Трубка” говорил конвоиру: “Ты его по дороге того...” У них есть убедительная причина разделаться с беспомощным бунтарем за царапанье нарядчика. Да это и хорошо: что не смог сделать Бог со своей Богоматерью, сделают без зазрения совести лагерные “придурки”, им это - раз плюнуть.

Шумно топая ногами, в барак вошли начальник лагеря, дежурный вахтер, за ними “Рассосетсе” и лагерные “придурки”. Павлик замер в томительном ожидании самосуда.

- Чего придуриваешься? - спрашивает “Трубка-палка”

“Ну все, запевай, Павлик, - думает бывший матрос, - началось! Ну что ж, чему быть - того не миновать! Двум смертям не бывать!”

- Не могу с места сдвинуться, - слабо простонал отказчик и подумал, - сейчас начнет айяякать!

- Освободи его денька на два-три, -  велит “Трубка-палка” Фан Фановичу, к великому удивлению больного, - да зайдешь после поверки, смажешь ногу марганцовкой, а то ты такой дармоед - не скажи тебе - и сам не придешь и лекарства пожалеешь.

 На пятый день освобождения нарядчик не выдержал, огрел палкой по больной ноге, и ее прорвало. Гною вылилось стакана два, и нога постепенно стала спадать от опухоли. То, чего не сумел сделать “Рассрсетсе”, в один миг сделал нарядчик.

А солнышко уже изрядно пригревает. Освобожденные от работы, словно мухи, прилипают к бараку с солнечной стороны, рассядутся на досках, которыми обшит весь фундамент бараков, подставляя себя под милые лучи солнышка - и сидят неподвижно часами.

Только на девятый день “Рассосетсе” выгнал обессиленного Павлика на работу.

Прошло несколько дней, весна в полном разгаре, везде ручьи бегут, на пагорках сухие места появились, кое-где зеленая трава из-под снега показалась.

В первых числах мая из Кемерово приехала внушительная комиссия: двое в шляпах, при галстуках, а остальные сверкают только что введенными новенькими погонами войск НКВД. В этот день всем, даже освобожденным, выдали магаровую кашицу - и голодные горемыки словно ожили, ласково друг другу улыбаются:

- А что, братцы, может, всегда будет такая кашка?

- Говорят, ”Трубку” снимать будут!

- Ох, нажился он, братцы, здесь на наших крохах и трупах, страшное дело!

Комиссия уехала, и ничего не изменилось, а “Трубка-палка” стал еще свирепее:

- Что.... те-ни... на-жа-ло-ва-лись?.. По-мо-гло?  А-а-а?  Да знаете вы, трупы, сколько я вас похоронил? Здесь под каждой шпалой по   десятку зарыто “контриков”! - он показал пальцем на железнодорожное полотно. - Когда в тридцать восьмом проводили эту ветку... У-у-у! Писаки, мараки!...  - и со злобой принялся колотить близстоящих своей любимой палкой.

Прошло полмесяца после нового  этапа из тюрьмы, и новенькие подровнялись со старыми лагерниками худобой, а некоторые успели и загробную жизнь посетить. К издевательствам и побоям привыкли, как к должному и неотменному: вперед, так вперед; стой, так стой;  садись, так садись. Заключенные говорят между собой, что и в аду поначалу так же трудно, как и в этом лагере. А потом привыкают и тысячелетиями живут. А рядышком, через забор, так же, как и через наш деревянный забор рабочей зоны, живут зажиточные святые, наподобие “трубкиной” свиты, пьют бокалы наливные и закусывают свежей воблой и таранкой, а грешникам, чтоб не бунтовали, тоже выдают бокалы, но без дна - и сколько бы не черпал из этого чертовского котла - а выпить не может: по губам бежит, а в рот не попадает.

Уж и суглинковая возвышенность оттаяла и сама просится в тачку. Но нагрузят доходяги этой грязи, а вывезти в отвал ни у кого нет сил. Везут одноколесную тачку семь человек - один в середине, между ручек, по два по бокам, и два тачку страхуют, чтоб не опрокинулась. Со стороны посмотреть - так даже бурлаки “Эй, ухнем!” ужаснулись бы, увидев эту артель. Домучили тачку к деревянному настилу, а здесь, по настилу, легче, но уголовники, которые взрывают породу и получают пайки-семисотки, а некоторые даже девятисотки, все время копошатся, как муравьи. Они лагерной бранью склоняют “контриков”, требуют освободить трап, чтоб не мешали нормально работать, и даже переворачивают тачку вместе с бригадниками. А упрямый учетчик, тоже из уголовников, не отмечает опрокинутую тачку.

Бывает, майское солнышко выглянет из-за туч, пригреет прозрачных заключенных, приспособятся заключенные на сухоньких бугорках, застынут, как статуи сказочного заколдованного царства из старинной сказки. Дремлют под лаской оттепели, пока  незаметно и бесшумно, как кошка  к мышке, не подкрадется начкар, и не врежет увесистую плюху по затылку, да так припечатает, что иной слабак поохает день-другой и преставится от такого угощения. Ударит одного, а остальные, словно напуганная стая гусей: ”Га-га-га-га!!! Га-га-га!!!” Повскакивают на ноги, возьмутся за черенки лопат, отбывая время работы. Шутя, шутя - смотришь - уже полная тачка, снова пора везти в отвал. Начкар скрылся - снова все сели отдохнуть минут на сто, а то и на двести под яркими приятными лучами солнца, которое убаюкивает, как родимая мамаша баюкает свое чадо в колыбели. Еще не дают покоя появившиеся надоедливые мухи. Еще кое-где снег лежит, а они уже ожили. Сядет на лицо, лазит, лазит, словно хозяйка, на чужой территории.  Малосильными и  отекшими руками  руками тяжело и лень все время отмахиваться то от одной, то от другой. Cдует Павлик с носа эту образину, а она на лоб перелетит. Ползает там, играя на нервах, как на расстроенной гитаре. Все ищет, где кровушки соснуть на этом высохшем  маслаке. “Ну что ты, тварь насекомая, ко мне пристала?.. Что, чувствуешь, слабину надыбала?.. Уйди, тварь позорная!”… - молящим голосом просит муху  “слабачок”. А скотина русскую речь ни чуточки не понимает, ползает и ползает, не дает спокойно отдохнуть на работе. А тут не только муху - собственные сопли, беспрерывно капающие с кончика докрасна растертого носа, тяжело вытирать оловянными руками.-----

Наверху пробилась из-под земли сочная зеленая черемша. Это дикорастущий лук. Позабыли все о злом Свиридове, обгоняя друг друга, накинулись голодные на зеленые растения и вмиг очистили отведенный участок от этого лакомства. А рядом - протяни руку - за прочерченной штыком границей, красуются сочные перья черемши. И здесь не обошлось без крови: Свиридов смертельно ранил Хамзаева за стебель черемши, который тот пытался вырвать за условной границей. Пока поднялся на возвышенность начкар, Хамзаев истек кровью и скончался.

 

Во второй половине мая в лагере упорно поползли разговоры: “Лагерь будут закрывать!”, ”Объект работы будут закрывать!”. Но Павлик не верит этим слухам. Он давно похоронил себя здесь, в этом лагере, и безвозвратно ждет изо дня в день той же участи, какая постигла большинство этапников из “столыпинского” вагона.

Даже когда двадцать девятого мая 1942 года всех оставили в зоне и произвели генеральную поверку в присутствии незнакомого конвоя, все равно, Павлик не поверил в этап, он внушил себе, что он  живой труп.

В живых осталось сто двадцать три человека, включая обслугу. Из всего хабаровского “столыпинского” вагона за полгода в живых осталось, кроме Павлика, еще три человека. Остальные похоронены, как животные, с биркой на руке в восьмом и седьмом лагере. Заключенных загнали в те же самые вагоны, в которых возили на работу, поезд легко взял разгон и покатил в Темиртау - из Горношории в Горношорию.

Лишь когда в окнах вагона замелькали зеленые кроны деревьев, бархатная, зеленая, высокая, сочная травка и прозрачное голубое небо, только тогда вдруг - глубоко внутри - зажглась какая-то искра, какая-то надежда, что-то зашевелилось где-то глубоко и Павлик ожил, он поверил, что он еще живой, - даже пощупал сам себя. Какая-то внутренняя струя пронеслась по телу - струя надежды, живительная струя - и он заплакал от переживаемого возбуждения, от внутреннего  торжества, от радости. Слезы сами покатились из открытых глаз по изможденному лицу. И впервые в жизни Павлик не стеснялся  своих прозрачных торжественных слез. Он ни от кого их не скрывает. И бесконечно повторяет про себя: “Я еще живой!..” А колеса вагона вторят: “ Живой!.. Живой!.. Я еще живой!” А колеса себе: “Живой!... Живой!... Живой!..”

 

Первый лагпункт Темиртау. Здесь Павлик едва не умер от пневмонии. Его спасла доктор Шапиро из Кремлевской больницы.[3] Время - военное.

В лагере подчистили всех поляков в армию, в формируемую польскую дивизию Костюшко. А чуть попозже забрали и румын. Радуются заключенные, в каждом теплится надежда, что скоро и русских будут брать на передовую. И вскоре пронеслась по лагерю весть: “Приедет военная комиссия набирать в армию Рокоссовского. Он сам из заключенных, лично сам Сталин его реабилитировал. Это наш брат! Он все пережил, все знает, сочувствует нашему брату, отверженному”. Дошел этот слух и в слабосиловку.[4] Павлик купил за пайку хлеба лист бумаги, написал заявление и носит его в кармане, как святыню, как неоценимую драгоценность, не знает, к кому обратиться, и никому не признается о своей задумке.

Во второй половине января сорок третьего года приехала комиссия. Павлик, крадучись, как воришка, чтоб никто не заметил, убежал из барака и с ходу ворвался в комендатуру. Открыл дверь в волшебный кабинет - и взору начальника лагеря и трех военных предстал полураздетый, в пеньковых, полных снега лаптях на босу ногу, тощий двадцатичетырехлетний пеллагрик с грязным клочком бумаги в руках. Все военные, сидевшие за волшебным столом, с удивлением и брезгливой иронией посмотрели на ворвавшегося без приглашения в кабинет нахала

- Как фамилия? - с чувством отвращения к этому горе-вояке спросил один из комиссующих.

-  Овчаренко.

- Тебя вызывали? - спросил средний.

- Нет! - заторопился вошедший в суеверном волнении.  - Но вот!.. - и он положил на стол затрепанное, замусоленное, помятое, грязное заявление. Разве им докажешь, что это заявление  - ценой в одну паечку вкуснейшего кровного хлебушки!

Военный развернул бумажку и прочитал:

 

           ЗАЯВЛЕНИЕ

 Прошу взять меня добровольцем на фронт!

 Жизнь отдам за Родину! Убедительно прошу!

не пожалею последней капли крови! И еще раз

прошу - не откажите в моей просьбе!

   Январь 1943 год         П.Г. Овчаренко

 

А тощий спешит побольше сказать, на ходу соображая, что к нему относятся скептически, что он не похож на человека, а тем более, на воина, и боится, что его не выслушают до конца. И начинает путать, что зубрил бессонными ночами.

- В штрафную прошусь я!.. Возьмите меня в армию! - торопится проситель в напряжении, - дайте возможность хотя умереть человеком!.. Я кровью искуплю свою вину перед Родиной!.. Я!.. Я!.. Я!..

- Какой у тебя срок?

- Восемь лет! Но я уже два го..

- Какая статья!

Мурашки защекотали спину просителя: “О-о-о, проклятая статья!” - думает он.

-Пятьдесят восемь, десять...- павшим голосом ответил Овчаренко, уже окончательно сознавая, что его не возьмут.

- Мы эту статью не берем! - и средний комиссар подает Павлику обратно его заявление.

Но Павлик к заявлению не притронулся, он стал на колени, слезы покатились по его худому лицу, лапти соскочили с ног. На чистом полу,  где он стоял, образовалась лужа от тающего на ногах и лаптях снега. Босые мокрые ступни оставляют на полу следы пальцев, но убитый горем ни на что не обращает внимания, жалобно просит. В голове жара поднялась, очень часто застучали виски. Он силится сказать что-то новое, но голова в шоковом состоянии, а изо рта вылетает только одно слово:

- Возьмите!.. Возьмите!.. Возьмите!..

Наконец, прорвалось что-то внутри, и он залепетал:

- Не на курорт прошусь - в штрафную!.. Возьмите!.. Умоляю!.. Прошу вас!.. Вы можете!.. - и протянул обе руки вперед.-  Я кровью...

- Не имеем права тебя взять! - сухо отвечает комиссар. - Статья не позволяет.

- Возьмите! - в последнем усилии простонал Павлик, беспомощно падая на пол.

Начальник лагеря вызвал из соседней дежурки двоих надзирателей и они, как пушинку, вытащили пятидесятикилограммового пеллагрика в коридор и вслед выбросили лапти. Павлик посидел немного, приподнялся: в коридоре-то холодно,   здесь не поваляешься - и тихо шатаясь, поплелся в свою слабосиловку. “Наплевать теперь на все, - думает он, - и на холод, и на снег, и на злющий ветер, который задувает под рубашку и брюки: и на то чихать, что заметят в слабосиловке  и вышвырнут на общие работы за зону, все равно, здесь могила моя.”

Но к счастью оскорбленного, никто не заметил, что он отлучился.  Зашел пеллагрик в барак, залез на нары, укутал ноги решетчатым одеялом, свернулся калачиком и в горьких слезах уснул.

 

Вообще, лагеря были разные, с разными условиями выживания. Были просто лагеря смерти (7-й лагпункт). В иных местах можно было пристроиться к теплому местечку, что-то украсть, выменять, выиграть в карты, заработать дополнительную пайку тяжелым трудом  на лесоповале и рудниках). Среди лагерников были “бедные” и “богатые”, были свои “коммерсанты”, “рынки”, - короче, все то, что всегда бывает там, где действуют люди, если, конечно, голод и рабство не превратили их в “живые трупы”.

Были и такие лагеря, где мужчин и женщин держали в одной ограде. В Яйском лагере женщины работали на швейной фабрике, а мужчины  на стройке, в механических мастерских, в обслуге, даже получали посылки с воли. Там женщины боролись за мужчин, за пайку  покупали себе дружка. За ту же цену юная красавица отдавалась старику. Были даже  своеобразные семьи, рождались дети. Когда кончался срок кормления, детей забирали у матерей в детский дом... Там были ревность, предательство, месть, корысть, интриги; были преданность, самоотверженность, искренность и любовь. Опять же, все  то, что бывает везде, где обитают люди...  И Павлик испытал это полной мерой. В яйском лагере он полюбил девушку по имени Нюрочка. У них были трогательные, нежные отношения. Без секса. Его невеста говорила ему: “ Не сейчас, Павличек, я так не хочу. Потом, когда поженимся”. Но потом девушку освободили, а Павлику оставалось еще пять лет. Молодые люди клялись друг другу в верности, не хотели верить, что расстаются навсегда...

Сначала писали письма. Нюрочка приезжала на свидания. Со временем письма стали приходить все реже, и Павлик освободил девушку от данного ею слова.

Бухта Находка. 1946 год. Большая пересылка. Отсюда отправляют этапы на Колыму, Верхоянск, Чукотку и иные северные районы...

А какие девчата были в этом сорок шестом году на пересылке! Большинство  - так называемые “шоколадницы”, которые торговали своей честью, гордостью, совестью и красотой за временную роскошную жизнь с оккупантами...

Большой летний день. Раздаст бригадир дневной рацион, и идут они зоне глазеть.----- Сначала идут к женской зоне, где ведут вульгарную перепалку шустрые уголовники с “шоколадницами”. С этой стороны ограды кричат: “Эй, примадонны! Концерт будете давать?” А с той стороны отвечают: ”Голодранцы вы неприкаянные!”. “Жучки” отвечают: “ Эсесовские вы подстилки! .. Слабо вам снять одежду до пупка!.” “Шоколадницы” словно того и ждали. Как по команде, несколько красавиц предстали во всей своей наготе.------

- А кто будет платить за представление?

- А разве вам Фрицы и Гансы  не заплатили? Ведьмы двадцатого столетия! - шумит “жучок”

- Ну как, пупсики, поправились мы на казенных харчах? - хихикая, оборачивается малолетка, показывая свои ягодицы, а за ней, как манекенщицы, повторяют пошлые номера все остальные “шоколадницы”, потом начинают вытанцовывать дикие танцы, словно в кабаре. Все собравшиеся у проволоки мужской зоны с упоением смотрят бесплатное представление нагих молоденьких девчаток. А “жучки” продолжают заводить, разыгрывать и оскорблять этих застрельщиц.

-”Шоколадницы” вы!.. Ха-ха-ха!!!

- Вирусницы!

Из-за барака в женской зоне выскакивают ”блюстители порядка” с приличными палками, и “шоколадницы” с шумом и визгом кидаются кто куда по женской зоне. Такие представления повторяются ежедневно, а иногда и по несколько раз в день.  В Павлике борятся два человека - один говорит: ”Посмотри на голеньких девчаток!”, а другой говорит: ”Зачем таких земля терпит на свете?”-

 

Рудник Валькумей у самого Ледовитого океана. Здесь Павлик работал последние годы своего заключения, уже после войны.

 

В апреле в лагере подобралось три звездочета, обворовали магазин в поселке, запаслись продуктами и куревом, отобрали у чукчей нарты с собачьей упряжкой, сняли с них теплую одежду - и направились в бега в направлении Колымы. Были попытки и раньше бежать, но все они кончались смертельным исходом. Даже добирались к Колыме, а там тоже все на охране войск НКВД и на сплошных лагерях.

Звездочет, астроном и знаток прогноза погоды двинулись в тяжелый путь. Когда обнаружили вохровцы побег, полетел самолет на розыски в бесконечных северных просторах. Летал самолет в разных направлениях от лагеря, но обнаружить беглецов не удалось. Заговорили лагерники об удачном побеге. Дошли эти разговорчики и к охране, и это ее не на шутку взбудоражило.  Кончилась их спокойная жизнь: то, бывало, приведет на рудник и сидит в теплом местечке, ждет себе спокойно смену. А теперь повнимательнее охраняет на своих постах.

Прошло недельки три. Лагерники забыли о побеге, и вдруг приполз один беглец с отмороженными руками и ногами. Допросили его и отправили в Певек, в стационар, ампутировать конечности и за “довесочком” - за побег и грабеж, да не простой, а групповой. Он рассказал, что те двое тоже еще живые, но слабые, и ползут по его следу, помороженные. Снарядили конвоиры поиск на лыжах в том направлении. Нашли. Приволокли поближе к скалистому крутому берегу Ледовитого океана и здесь же на льду бросили их у лагерников на виду.

- Давай, давай, беглецы!.. Сюда, сюда, за нами!.. Еще немножко! Еще чуть-чуть!

Днем раньше после прибоя лед дал трещину, вода, сверкая зеркальной  поверхностью, залила лед, и он засверкал изумрудным блеском. Туда и направили конвоиры беглецов, на скользкий мокрый лед. В последнем усилии карабкаются чуть тепленькие неудачники, но не продвигаются ни на шаг к лагерю по зеркально скользкому льду. А охранники торжествуют: “Смотрите, мол, если вы будете бегать - и вас ждет такая же участь!”. А беглецы в отчаянии взывают о помощи:

- Братцы!.. Миленькие!.. Помогите!.. Дайте возможность хоть умереть в тепле!

Из барака высыпали все свободные лагерники. Вечерок удивительно теплый - а для беглецов, что вьюга злая. Охранники решили, что беглецы “отпетые”, и устроили перед лагерем показуху - смотрите, мол, и знайте, что значит совершать побег из чукотских лагерей.

- Довольно издеваться!.. Это произвол! - шумит лагерник из толпы заключенных.

- Да помогите же!.. Стрелок, не мучай, добей, прошу тебя! - доносится жалобная просьба обреченного.

- О-о-о!.. Ма-мо-чка!.. Где ты, моя дорогая? Зачем ты меня на свет родила?.. - и запел:

 

“Для того, чтоб по тюрьмам скитаться

И тюремную жизнь испытать…”

 

Лагерники, возвращаясь с рудника, несмотря на угрозы конвоиров, которые стерегут беглецов, пытаются приблизиться к обреченным и вытащить их из воды, но их не подпускают, грубо пиная, загоняют в зону лагеря. Более слабый не долго мучился, затих на веки вечные, а второй живучим оказался. Лагерники заволновались, зашумели:

- Что за произвол?

- В каких законах вычитали такие пытки?

 На шум зашел в зону здоровый, противный и вульгарный старшина и нагло обратился к собравшимся толпой недовольным заключенным:

- Вон, видели? - показал он на вышки. Там выставили пулеметы. - Так чего вы раскаркались, как вороны? “Кар!.. Кар!.. Кар!..” Тогда посмеивались между собой? “Удачный побег!.. Удачный побег!..” А теперь: ”Произвол!.. Произвол!”.  Можете на полюс петицию подать. Там белый медведь разберет вместо прокурора.

Старшина ничуть не скрывает своей радости, скалит все тридцать два зуба, всем своим видом показывает, что перед ним стоят не люди, а заключенные.

Покинул он зону, и еще бдительнее усилили охрану лагеря.

До поздней ноченьки кричал многомученник. Перепрощался со всеми своими родными.

Проклял умирающий всех охранников вместе и каждого в отдельности, особенно досталось Берии... Потом обратился к лагерникам, что охране и нужно:

- О-о-о... братцы! Ради бога, умоляю вас, не пытайтесь бежать отсюда! Здесь кругом белой смертью пахнет! Нет конца и края этим сугробам, пургам и “южакам”. Ой, страшно, братцы, страшно!.. Во время пурги невозможно и бессмысленно двигаться, мы залазили в чукчанские оленьи мешки и нас заносило холодным снегом - и так по несколько дней мы лежали, не высовывая носа из своего  белого склепа. Это хуже пытки на Лубянке, это во сто крат хуже камеры одиночки и сырого карцера в подвале - лежать в готовой снежной могиле. Одна минута кажется часом. Собак мы всех сырыми съели, голод и холод не покидал нас ни на минуту.. О, братцы, нет силы рассказывать.. Да будь же ты проклят, ”черный ворон”! ------

Утром, когда по звону чугунной рейки поднялись лагерники, звездочетов уже убрали  с глаз.  -------

 

В бараке политических встретил Павлик бывшего бригадника, бендеровца Омельченко. Опустился он, зол стал на весь мир, как ртуть, чувствительный к обидам. Уже  давно не поет он песен, как в трюме певал, потерял жизненный огонек и цель в жизни.  Все ему стало безразлично. ----- Разговорились душевно, и он признался:

- Тiльки одне, друже Павле, мне тримае на цiй землi. Мрiю побачити, хоч один раз, единим оком рiдну хатину, рiдну матiр...

----- Смотрит Павлик на Омельченко и думает: ”Какой он стал! Страшно смотреть на него, заросшего. Вероятно, в баню с месяц не ходил: худой, опустился до предела, и только по широкой кости  можно определить, что этот человек был когда-то силен и могуч. О чем он думает? Может, о своем прошлом? Как убивал невинных людей в лесу по указке своих атаманов?”

 

- О-о-о... ма-ма, какое это родное, ласковое, теплое слово... ------

- Не унывай, друг Омельченко! Держи хвост трубой! Слушай, милый друг, поведаю тебе о своих тяжелых минутах в заключении. Хотя ты и старше меня лет на десяток,  но я больше просидел по лагерям, больше горя хлебнул...

Только привели нас в лагерь из тюрьмы на кирпичный завод, как меня поставил бригадир глину месить и беспрерывно бросать в бункер. Попробовал и думаю себе - это каторга, а я раньше никогда физически не работал - и отказался от работы: ”Стреляйте меня - и все тут!” А это в начале войны было, тогда за отказ от  работы шлепали, как куропаток на охоте.  Лишь случай меня спас - лагерь закрыли.  Нас тогда послали на пересылку - вот, как видишь, я живой до сих пор.  Я уверен и сейчас, что таких, как я , несправедливо держат по лагерям.  Советский я!.. Понял ты? Советский! Ты западник, по-иному воспитывался, тебе не понять, почему я, лишенный свободы, голодный, сделанный “врагом народа”, так верю в советскую власть. А что сижу, как чуждый элемент - то убежден, что кто-то что-то напутал, а вот кто? И где? Не могу своим умишкой понять! Учиться надо было, дураку, в детстве, легче было бы разобраться, в чем тут соль. А теперь ломаю голову...

Павлик и сейчас, несмотря на перенесенные лишения, голод, унижения, оскорбления - свято верит в свое правительство, в свою страну. Поэтому он так убедительно доказывает бендеровцу Омельченко:

- А сколько раз я мог бежать из заключения!.. Но куда?.. И зачем?.. Вот, к примеру, в хабаровской пересылке нас возили на работу. Конвоир сам посылал в балку по водичку километра за два: “Бери ведро и иди, морячок”. И уходишь. Но бежать!.. Я не преступник какой-то, я честный человек! Да-а-а. Если бы ближе фронт, то бежал бы, чтоб оправдать себя, доказать свою преданность Родине кровью. А за границу... Она была близко, манчжурская, я не кривлю душой ни грамма, поверь мне, но пусть... лучше отрубят голову сразу или повесят, и пусть бы мне предложили сало есть, салом укрываться - все не то. Самое главное - свобода на своей родине!  Я не мог изменить Матушке-Родине... Я отвечаю на твой взгляд, он говорит: вот, мол, патриот-голодранец!..

Потом Павлик заговорил с Омельченко про рiдненьку Украiну - ласково, душевно, про то, как там уютно и тепло.

- Даже зимой, когда идет снежок, помнишь? ... Такой лапчатый, пушистый, радостно на душе становится. А он медленно-медленно, изумрудными звездочками падает и падает, иногда подхваченный легким дуновением ветерка. Снежинки, словно пьяные, путаются между собой, как будто пытаются возвратиться назад, но земля, как магнитом, притягивает к себе эти звездочки, и они садятся все ниже и ниже, и земля успокаивает их беспокойную игривость и детское озорство. Даже когда, бывало, сильно запорошит, ударяя в лицо холодинками, эти холодинки тают на лице,… о-о-о... какое это блаженство, как это приятно, друг мой Ваня... А  снежок валит и валит, покрывая белым одеянием все вокруг. Вот когда   испытываешь на себе красоту снежной красавицы зимы! Ничего не обойдет этот пушистый дорогой гость, все покроет своим белым ковром. В деревне соломенные хатки покроет и оденет в грибообразные шапки, а деревья разнарядятся, словно березы в майском цвету цветут. Успокоится метель, и до рези в глазах белый снежок набирается влагой, и солнышко покажется, как матовая электролампочка. Подростки выбегают, накатывают снеговые бабы, сооружают сказочные крепости, да и взрослым в это время так и хочется слепить снежку и бросить в идущего знакомого или соседа, так и тянет крикнуть - принимай друг, эстафету радости!..

 

ПРИНИМАЙ, ДРУГ, ЭСТАФЕТУ РАДОСТИ!

 

(есть ФОТО - моряка и пенсионера)

 


 [1] далее следует длинная перебранка

[2] Мушкетерами на лесоповале, в предыдущем лагере, называли звено Павлика, Бакирова и Царева. Они дружно и здорово работали и получали за это большие пайки.

[3] Никому не верьте, что евреи - плохие люди. В любой нации есть плохие и хорошие. Плохих следует искать в бюрократах, которых развелось больше, чем крыс на обширной Руси.

[4] Доктор Шапиро выходила Павлика, и в конце декабря (1942 г.) его выписали в “слабосиловку” (ОПП).

[5] В этом вагоне заключенным три дня не давали воды. “ Я не могу больше смотреть на такой произвол,- закричал один из конвоиров.- Спишите меня на передовую, бить немцев! Это же варварство прошедших веков! Они же русские!..” Его подхватили и утащили в кабинет охраны.

[6] Директором завода тогда был Пантелеймон Свистун. Его документы тоже хранятся в архиве у Г.Ф. Это была грандиозных масштабов фигура: начальник строительства, а затем первый руководитель завода. Жилые дома, садики, школы, - весь рабочий городок; профессиональное обучение, организация производства - все эти проблемы решал он. Великолепный оратор. Образование  - два класса церковно-приходской школы. Был арестован в тридцать восьмом году в собственном кабинете во время совещания.  Вот что пишет о нем Павел Овчаренко: “.. когда был арестован  директор завода Свистун со своей женой, - я совсем растерялся. Директор завода в знак протеста объявил голодовку и умер от истощения.  Только после этого освободили его жену. О Свистуне рабочие слагали легенды, как он бедным помогал. Сам он выходец из крестьянской семьи, женился на симпатичной душевной евреечке Марье Израилевне. Павлик лично знал Свистуна и уважал его человеческие достоинства. Очень часто он появлялся в ночную смену в инструментальном цехе, где работал Овчаренко, и лично интересовался, как дела. Не голоден ли? Как идет работа с запчастями для тракторов к посевной кампании? Даже эмульсию проверял собственной рукой. Лично жал руку семнадцатилетнему Павлику...” Кстати, история о голодовке тоже легенда. Свистун был расстрелян, как и все остальные.(есть ФОТО)

Free Web Hosting