«Капсула» в гетто

            Через неделю после того как нацисты заняли наш город, они согнали всех евреев в гетто - обнесенный стеной район, и на этой стене повесили щит: «Евреи. Перелазить запрещается. Входа нет». Наша жизнь изменилась окончательно и бесповоротно.

            Моей семье, можно сказать, повезло, потому что наш дом находился на территории гетто. В Скерневич начали стекаться потоки евреев из окрестных сел. Прибывали также евреи из других городов - надеясь, что в маленьком гетто им будет легче выжить, чем в большом - тесном и переполненном людьми, - что здесь им будет легче найти пропитание.

            В результате на ограниченной территории собрались толпы беженцев. Всех их нужно было где-то разместить, и нам пришлось потесниться в своем просторном доме. Папа, мама, мой маленький братик и я - занимали теперь всего лишь одну комнату, которая в прежние годы служила моим родителям спальней. Мама отремонтировала ее незадолго до начала войны. Широкая удобная кровать, богатые занавеси, изысканная мебель, шезлонг, великолепный гардероб из орехового дерева — все это напоминало нам о жизни, которая никогда больше не вернется. Дедушка, бабушка и тетя Ханеля тоже теснились в одной комнате. Остальные помещения были заняты чужими людьми.

            Мы изо всех сил пытались создать себе «капсулу» в гетто, а я, как всегда, старалась поднять настроение окружающим:

 

            «Молодой еврей карабкается по крышам гетто, пытаясь тайком пронести немного муки или картошки. Его останавливает немецкий солдат и орет:

- Грязный еврей! Ты что здесь делаешь?

- Если я вам скажу, что ожидаю здесь трамвая, вы мне поверите?»

 

            Наша дружба с поляками принесла в те дни добрые плоды. Ковальчик, не забывший того, что сделали для него мои родители, снабжал нас продуктами, которыми мы, в свою очередь, делились с остальными жильцами. Все они тогда жили за наш счет. К счастью, мы могли себе это позволить. Друг моего папы, главный врач района, доктор Лабенцки время от времени пробирался в гетто и тоже доставлял нам еду.

            Еще у папы был друг - еврей, адвокат, доктор юриспруденции по фамилии Вартхайм. Его брат служил офицером в Польской армии, в достаточно высоком чине. В свое время он переменил веру и женился на вдове польского офицера, у которой был сын по имени Кшиштоф. Впоследствии этот офицер попросил похоронить его на еврейском кладбище. Его приемный сын, дядя и тетя которого находились в гетто, поддерживал нас всех. Рискуя жизнью, он пробирался к нам, помогал решать разные проблемы, доставлял продукты, лекарства, свежую информацию.

            После войны Кшиштоф эмигрировал в Америку, и говорили, будто одно время он даже занимал какую-то должность в Белом доме. Я всегда ему очень нравилась, и однажды, будучи с визитом в Израиле, он попросил меня о встрече, хотя к тому времени я уже была замужем.

            Еще один друг нашей семьи, пан Пижак, служивший в городской управе Скерневича, с началом немецкой оккупации был назначен ответственным за распределение продуктов. Он тайно переправлял муку и гречневую крупу в общественные кухни гетто. Эти кухни были организованы для оказания помощи беженцам, наводнявшим гетто и взывавшим об убежище и хлебе насущном. Еврейские женщины каждый день раздавали им сотни порций супа.

            Сила взаимопомощи нашей общины проявилась тогда во всей своей полноте. Мы заботились друг о друге и помогали, чем только могли. Но условия жизни становились все хуже и хуже. Пищи становилось все меньше, а голодных и больных беженцев — все больше.

           

            Принудительные работы, ежеутренние новые жестокие приказы, произвол, унижения, отчаяние, сиротство превратились в рутину нашей жизни. Но среди всего этого со мной произошло чудо: я влюбилась.

            Его звали Моник, он был старше меня на четыре года. До войны мы жили по-соседству и оказалось, что он уже давно меня заметил. Однажды Моник неожиданно появился в дверях нашего дома и попросил разрешения со мной поговорить. Я пригласила его войти, мы сели на диван в гостиной, и несмотря на тесноту и отсутствие малейшего намека на интимность, наша беседа продлилась довольно долго.

            Очарованная его умом и красотой, я удивлялась и радовалась тому, что такой необыкновенный парень обратил на меня внимание. Мы говорили о том, о чем обычно говорят молодые люди: по большей части, это были мечты о будущем. Моник происходил из прекрасной семьи. Его родители держали магазин деликатесов, и он часто приносил мне шоколад, будучи уверенным, что я его люблю. Я никогда не была большой поклонницей шоколада, и ела его лишь для того, чтобы увидеть на его лице счастливую улыбку.

            Однажды, провожая меня домой, он вдруг наклонился и поцеловал меня в щеку. Я испугалась и покраснела. Мне казалось, будто на моей щеке, в том месте, где он обжег ее своими губами, остался след, который все теперь могут увидеть... Этот поцелуй выжжен в моей памяти навек.

            В мае, когда расцвела сирень, Моник принес мне ветку сирени и кольцо, а затем  дрожащим от волнения голосом поклялся в вечной любви. Он говорил, что мы с ним никогда не расстанемся, что мы всегда будем любить друг друга, что он  будет со мной  неизменно добрым, что ради меня он ляжет на землю и станет ковром под моими ногами. Он повторял это всякий раз в своих письмах, когда мы с ним уже жили в разных гетто, и потом, когда  вместе со своими друзьями-подпольщиками он готовил восстание в гетто Варшавы. Он писал мне из бункера на улице Мила[1]: «Моей дорогой Ядзе...» Это было его последнее письмо.

 

            В мае 2008 года я была в Париже. В тот раз я поехала туда одна. Цвела сирень. Ночью я увидела во сне Моника, который протягивал мне букет сирени. Утром, когда я выходила из гостиницы, ко мне подбежал мальчик лет восьми, вручил ветку сирени и исчез. Сердце во мне замерло. Я почувствовала, что это Моник передает мне привет.

 

            Мы изо всех сил пытались построить в гетто нормальную жизнь - насколько это было возможно в тех обстоятельствах.

            Одним из первых приказов, направленных против евреев, был приказ об ограничении  права на медицинскую помощь.

            Прекрасный человек, по фамилии Клугхорн, еврей, по профессии фельдшер, выполнял в нашем гетто функции народного целителя и одновременно квалифицированного медбрата — лечил банками, пиявками и даже, в случае надобности, удалял зубы. На его плечи легла вся тяжесть заботы о больных, количество которых постоянно росло.

            Несмотря на все его старания, он был не в состоянии помочь всем, кто нуждался в медицинской помощи, и поэтому в гетто, в одной из пустующих школ была открыта импровизированная больница. Немцы повесили на ней щит с надписью: «Вход запрещен. Евреи. Болезни. Вши. Тиф».

            Больницей руководил доктор Дойчер, еврей, получивший медицинское образование в Санкт-Петербурге, где он встретил свою будущую супругу — девушку из аристократической семьи, состоявшую в родстве с самим русским царем. Ради него она перешла в иудаизм. У них было трое детей — Адеш, который ухаживал за мной, Ия, ровесница Моника, и младшая девочка Тамар, моя подружка.

            Многие беженцы работали в больнице волонтерами. Положение было удручающим: катастрофически не хватало денег на медикаменты и оборудование, многие больные находились в тяжелом состоянии. Из-за обморожений часто приходилось производить ампутации, однако отсутствие необходимой стерильности вызывало инфицирование ран, иммунная система у большинства пациентов была ослаблена постоянным недоеданием. В свои 14 лет я уже помогала в больнице, исполняя функции медсестры, и в процессе работы овладевала профессией, в которой уже тогда видела свое призвание. Я прошла курс подготовки у доктора Дойчера (который позже вместе со своим сыном покончил жизнь самоубийством в Варшавском гетто) и у фельдшера Клугхорна. Я числилась санитаркой, но на самом деле выполняла работу медицинской сестры.

            До войны Моник учился в техникуме в Варшаве, но не успел его окончить. Мы с ним вели долгие беседы, в основном, о нашей жизни — об учебе и работе. Полные юношеских иллюзий, мы строили планы на будущее, воображая, как мы будем жить, когда «все это кончится».

            Все эти месяцы мы пытались сохранять привычный образ жизни: нам очень помогали в этом наши друзья-поляки, и, конечно, еврейская община предпринимала огромные усилия для того, чтобы поддерживать слабых.

            Немцы искали людей для выполнения своих чудовищных приказов и потребовали от руководителей еврейской общины, чтобы те взяли на себя функции управления гетто -  Юденрата. День, когда об этом сообщили моему папе, был для него невыносимо тяжелым. Он сидел дома, удрученный этим известием, с низко опущенной головой.

            - Ну почему я должен этим заниматься? - с болью и недоумением спрашивал он.

            Папа не хотел служить нацистам, не хотел способствовать осуществлению их ужасных планов. Однако сопротивление было бесполезным, и ему не оставалось ничего другого, как принять эту должность. С тех пор за ним повсюду как будто следовала тяжелая тень. На следующий день после своего назначения он вернулся домой весь исхлестанный, избитый.

            - Что случилось? - бросилась к нему мама.

            В то время как она осторожно обмывала его раны, папа, чтобы не напугать нас, детей, отвечал ей шепотом:

            - Нацистам не понравилось, как мы выполняем их приказы. Они довели до нашего сведения, что мы несем личную ответственность за поведение евреев в гетто. Поэтому они нас избили.

            Его печальная улыбка разрывала мне сердце. В горле стояли слезы гнева.

            Ужас стал для нас хлебом насущным. Время от времени папа снова возвращался домой со следами побоев. Вскоре мы перестали задавать ему вопросы и удивляться.

            В гетто воцарилась атмосфера страха. Начали исчезать люди. В основном, мы боялись, за молодежь, которую могли отправить на принудительные работы. Папа искал выход. Среди его друзей были хозяева знаменитой пивоварни «Скерневич» - богатые, влиятельные, патриотически настроенные люди, которые в свое время подарили польским военно-воздушным силам приобретенный на собственные средства самолет. Недалеко от гетто находилась ферма, под названием Строгоф, на которой они продолжали выращивать сырье для своего пивного производства. Папа предложил им взять в качестве работников еврейских юношей из гетто. От хозяев требовалось лишь обеспечить их едой и официальным разрешением на работу. В результате десять юношей перебрались из гетто на ферму. Среди них были Моник и Адеш, сын доктора Дойчера.

            Они провели там около года. На ферме их не обременяли тяжелой работой, хорошо кормили, и при этом они могли пользоваться относительной свободой — разумеется, по сравнению с обитателями гетто. Вместе с подружкой я ездила на велосипеде навещать Моника. Как это было прекрасно! Мы находили укромные уголки и целовались, скрытые от посторонних взглядов. Нет силы, способной победить юную любовь, даже среди бедствий  и ужасов войны.

            В мае 1941 года наше гетто было ликвидировано, и мы получили приказ переселиться в гетто Варшавы. Немцы распустили Юденрат, и над папиной головой нависли тяжелые тучи. Из всего движимого имущества нам позволили взять с собой лишь то, что мы сами были способны унести. Мы оставили благоустроенную квартиру, полную всякого добра, успев передать кое-какие вещи Ковальчику, чтобы он сохранил их до окончания войны. Мама пришла к одной из своих подруг, по фамилии Михалкова, и сказала:

            - Возьми себе все, что хочешь, нам нечего делать с этими вещами. После войны мы заберем их обратно.

            Михалкова взяла из родительской спальни великолепный ореховый гардероб, две  кровати, добротные подушки и покрывала, дорогую красивую домашнюю утварь, а также большую скульптуру, которую мы называли « Озорник». Эту чрезвычайно ценную вещь папа купил в подарок маме во время одной из своих деловых поездок в Варшаву.

            В процессе наших лихорадочных сборов бабушка Фейгеле вручила мне сумку из дорогой кожи с твердым дном и сказала:

            - Это твоя сумка. Положи в нее все, что считаешь для себя самым важным.

            К счастью, у меня не было времени для размышлений о том, что из моей прежней жизни следует взять с собой, а что оставить.

            - Будь очень внимательной! Храни эту сумку! - попросила бабушка. - Она принесет тебе удачу...

            К тому времени мне уже исполнилось 15 лет, и я могла нести на себе достаточно много. Но Фишеле был еще маленьким и слабым. Из своих личных вещей я взяла лишь самое необходимое: ночную рубашку, зубную щетку, пару обуви, теплые носки, еще одно платье на смену — больше ничего. В основном, мы брали с собой продукты — столько, сколько могли унести.

            Со своей сумкой я не расставалась на протяжении всей войны, и позже, после долгих лет скитаний она прибыла вместе со мной в Израиль. Письма и фотографии, которые присылал мне Моник, я прятала между твердым дном и подкладкой сумки. Впоследствии я об этом забыла — и многие годы спустя с огромным волнением и радостью случайно их там обнаружила.

 

            Моя боль и страх перед тем, что ожидает нас в незнакомом гетто, тускнели от сознания того, что я, наконец, буду рядом с моим любимым Моником, который к тому времени уже переселился туда вместе со своей семьей и с нетерпением ожидал нашей встречи.

            Мы приехали в Варшаву на грузовике с группой психиатрических больных. С нами ехал также Герман Гужик - один из членов несуществующего больше Юденрата Скерневича. Его родной брат являлся руководителем Варшавского отделения Джойнта. Мы везли с собой максимально возможное количество продуктов, сознавая, что впереди нас ждут тяжелые времена.



[1]    см. главу «Историческая справка»

 

Free Web Hosting